Сейчас он время от времени задерживал весла над водой, и из-под обвислых полей шляпы виднелись весьма печальные глаза, которые словно бы прислушивались: теплый напряженный взгляд их был обращен в никуда. Вернее, мужчина вел свой взгляд по линии верхнего края моря колосьев, над которым пламенело на горизонте небо, но взгляд находил в этом лишь зацепку. На самом деле он был направлен куда-то в глубь души самого художника.
Июльское ржаное поле — море колосьев на фоне заката — в известный период жизни это изнуряющее зрелище. Урожай созрел, урожай созревает — или, по крайней мере, уже готовится созревать. Заходящее солнце оглядывает ржаное море, как крепкий крестьянин, у которого поля ухожены и хозяйство всегда в порядке, если же возникает ощущение, будто хозяйство начинает слабеть, он сразу приободряется сознанием, что когорта сыновей и дочерей идет по его стопам и, почтительно помня об отце, готова углублять проложенные им борозды. Под благоприятными знаками зреет его урожай, как на полях, так и в душе. Художник смотрел — и крестьянские судьбы представлялись ему часто более благополучными, чем в действительности. У него-то самого только и было то, что находилось там, в домишке, в Майанмаа. И не об этом он вспоминал, когда его расширенные глаза уставились на море колосьев и на заход солнца.
Он очнулся от мечтаний и снова принялся равномерно грести. Обернувшись, он увидел догоняющую его, целеустремленно гребущую Хилью Сюрьямяки, которая, похоже, торопилась в Телиранту.
— Куда такая спешка?
— Дела.
— А скоро ли я смогу начать картину для алтаря: Мария, кормящая грудью младенца?
— Моя грудь на обозрение всему свету выставлена не будет, да у художника дома есть и своя Мария.
— Да-а, но прийти-то взглянуть на младенца мне позволят? Когда все уже будет в порядке.
— Можно будет. Со временем.
И лодка с красивой крестьянкой проплыла мимо него. Он ясно видел, что ее немного стеснял и одновременно радовал его зачарованный взгляд. Еще и теперь, в ее нынешнем положении, линии ноздрей и бровей сохраняли то особое изящество, которое как бы смягчало озорно-смелую манеру говорить. Сейчас, во время беременности, обычно ровный загар сгустился на скулах Хильи красивым румянцем, окруженным равномерной бледностью щек.
Художник придержал весла, пытаясь как бы нечаянно немного притабанить, будто хотел остановить мгновение, продлить случившуюся тут, на воде, встречу. Странное, ребяческое чувство охватило одинокого мужчину, когда он смотрел вслед удаляющейся Хилье. С увеличением расстояния все менее четко различались черты ее лица, на котором вскоре появился отсвет страстного пурпура заката, точно такой же, как на стене сарая в Телиранте и на платье идущей среди нолей барышни. Гребущая женщина, ее лодка и движении весел были пластичны, казались легкими, почти скользящими по глади воды. Одинокий мужчина в своей лодке медлил, да, дела его таковы, что он действительно отдыхает, любуясь той скромной картиной.
Он плыл без цели, лишь бы плыть. Сразу после этой неожиданной встречи на воде в нем проснулась какая-то мелодия, которую он принялся напевать себе под нос: какая-то медленная мелодия народной песни в искусной обработке тихонько звучала за его сомкнутыми губами, легкий гребок отмечал каждый третий такт, и лодка все больше удалялась от места нечаянной встречи.
16
Нынче, воскресным вечером во дворе Телиранты опять, как и вчера, затеялись посиделки, но многое было иначе. Судя по всему, это было последнее настоящее летнее воскресенье — через неделю в воскресный вечер на тех полях, на которые сейчас тихо наплывает все еще светлая летняя ночь, появятся уже ряды вешал-шестов с сушащимся сеном и тени от них. Сейчас, по случаю праздничного дня, все были одеты немного необычно. И казался торжественным даже проход стада, пригнанного на вечернюю дойку. И те девушки, которые отправились на лодке доить стадо за озером, были в праздничной одежде, они так и лучились ожиданием вечерних радостей.
Бабуся — старая хозяйка — опять сидела на крыльце. И в связи с чем-то у нее появилась возможность сказать:
— Ну да, вы там, в зале шушукались до тех пор, что, кажется, уже и солнце взошло — до сна ли мне было. — Говоря это, она весьма по-матерински глядела на гостя, Арвида, о котором и знала-то всего лишь, что есть тут такой молодой человек.
На скотный двор пришли два сплавщика, в руках у них были бидоны. Хозяйке пришлось встать и пойти туда — присмотреть.
— Утреннее молоко хозяйка небось уже отправила по белу свету? — крикнул один из пришедших. Он был без шапки, и светлые волосы его были аккуратно причесаны, а голубые глаза все время как бы искали чего-то. Он не очень-то походил на сплавщика. Девушки-скотницы даже знали, что его зовут Юрьё Салонен.
Он был с тех плотов, которые стояли на якоре у склона, идущего от поля Хейккиля. Из-за встречного ветра плоты простояли там уже несколько дней, а теперь, когда ветер наконец стих, было воскресенье, и поэтому негоже пускаться в путь до вечера. Сплавщики ходили за молоком в ближайшие хозяйства; те, кто работал на этом плоту, — в Телиранту.
— А Юкка Меттяля уже вернулся из дома? — спросила одна из девушек-скотниц у сплавщиков.
— Нет, уж если этот голодранец добрался до своей бабы, он скоро не вернется, — ответил Юрьё Салонен.
Девушка задала вопрос, потому что Меттяля был женат на ее родственнице в третьей волости отсюда к северу.
— А он не больше голодранец, чем вы, — возразила девушка Салонену.
Получив молоко, сплавщики отправились восвояси, с озера опять доносилось ритмичное поскрипывание уключин их лодки. Пока сплавщики разговаривали с девушками, солнце зашло. И серп луны показался прежде, чем они успели добраться до плота.
17
Пока сплавщики ездили за молоком, успел вернуться Меттяля. Он был немного пьян, а в кармане у него была бутылка с «зельем», и он предлагал отправиться в деревню и немного поразвлечься. Особенно он допекал этим Салонена. Однако тот лишь отворачивался да посвистывал и не очень-то прислушивался к тому, что говорил Меттяля.
Меттяля выглядел совсем иначе, чем Салонен. Он был большим, груботесаным, немного примитивным и обычно любил бахвалиться. Ему принадлежала лошадь, стоявшая вот уже несколько дней без дела под навесом, но, вероятно, уже сегодня вечером ей опять достанется крутить ворот.
— Пойдем, пойдем, Нокиа, чего уж там, — продолжал уговаривать Меттяля. Салонена прозвали «Нокиа», потому что он однажды упомянул, что родился в заводском поселке с таким названием.
— Старик, не долдонь, сказал же, что не пойду! — вспылил Нокиа. Он вышел из себя, поскольку как раз в тот момент, высунув кончик языка из уголка рта, целился финкой и стену домика на плоту, держа ее за острый конец. Метать дорогую каухавасскую финку в стенку было его любимым занятием в свободное время, и он очень гордился, если та втыкалась и то место, в какое он, по его словам, и метил. Случалось, другие сплавщики наблюдали за его стараниями, и если они ему действительно удавались, он принимался рассказывать о феноменальном китайце, которого видел однажды в цирке. Там обыкновенная белая бабенка — хотя, наверное, зазноба того китайца — становилась спиной к дощатой стене, и китаец метал ножи, втыкавшиеся вокруг ее головы. И метал их именно так. Затем, когда женщина отходила от стенки, там оставался ее контур из ножей, словно нарисованный. Ножи втыкались точнехонько рядом. Каждый. Но ничего непредвиденного не случалось, а ведь любой нож вполне мог лишить эту зазнобу жизни, попади он в нее, ведь тот косоглазый метал их чертовски быстро и сильно. Бабенка потом с гордостью выдирала эти ножи из стенки, и ей приходилось дергать что есть силы.
* * *
— Ну, сказал же я, что не пойду, и не долдонь, Господи! — огрызнулся Салонен и опять нацелился финкой в стену домика. Затем он пошел в домик на нары и достал книгу, купленную в пристанционном поселке во время своего последнего похода туда. Книга называлась «Жертвы любви». Салонену не исполнилось еще и двадцати. До нынешнего года он был учеником продавца в городе, но, подгоняемый собственным беспокойным нравом, нанялся на лето в сплавщики. За ним, правда, числился один небольшой штраф, к которому его присудили, однако платить он не собирался, но и садиться в тюрьму из-за этого, по крайней мере нынешним летом, тоже не хотел. И он слыхал, что летний сплав — лучшее место, чтобы скрываться от властей.
Плоты были не особенно велики, да и контора сплавной компании находилась где-то поблизости, поэтому на плоту не было настоящего начальника, за него был старший из плотогонов. Однако ему не доверяли даже выплату жалованья, а платить каждую неделю приезжал на моторке некий господин, как, например, вчера, так что сплавщики не особенно и слушались этого своего старшого. К тому же он был однорукий и не мог показать своего превосходства в работе. Правда, он знал приемы, какие требовались в протоках с сильным течением, и командовал тогда таким тоном, словно был военачальник. Лучшим приятелем Салонена по прозвищу Нокиа был в бригаде сплавщиков Матти Пуоламяки, весьма примитивный мужик, искренне восхищавшийся гибкостью, молодостью и жизнерадостностью Салонена. Позже, когда Нокиа стоял перед судьями, обвиняемый в убийстве, рядом с ним стоял с кандалами на ногах и Матти Пуоламяки, которого обвиняли в подстрекательстве к убийству, поскольку сначала кто-то утверждал, будто слышал, как Матти кричал Нокии: «Бей, бей как следует, если уж бьешь!» Однако это осталось недоказанным, и по решению суда кандалы со щиколоток Матти сняли. Но он все равно стоял в суде рядом с красивым юношей в одинаковой с ним одежде. Среди судебных заседателей и адвокатов о Матти говорили в тот вечер больше, чем о настоящем главном действующем лице — Нокии. Согласно правилам, председательствующий судья спрашивал у каждого обвиняемого о его семейном положении.