30
Вернувшись однажды утром в свой pensione. Гонора увидела, что в вестибюле ее поджидает Норман Джонсон.
— О, мисс Уопшот, — сказал он, — очень рад вас видеть. Приятно встретить в Риме человека, говорящего по-английски. Меня уверяли, что все эти люди учат английский в школе, но почти все, кого я ни встречал, говорят только по-итальянски. Давайте присядем здесь.
Он открыл свой портфель и показал Гоноре постановление о ее выдаче, копию уголовного обвинения, предъявленного выездной сессией суда в Травертине, и приказ о конфискации всего ее имущества. Однако, несмотря на столь обширные, подтвержденные документами полномочия, несмотря на всю свою власть, он казался смущенным, и Гоноре стало его жаль.
— Не огорчайтесь, — сказала она, слегка прикоснувшись к его колену. Не огорчайтесь из-за меня. Я сама виновата. Дело в том, что я испугалась богадельни. Всю жизнь я боялась богадельни. Даже когда была маленькой девочкой. Когда миссис Бретейн брала меня с собой на прогулку в автомобиле посмотреть листопад, я всегда закрывала глаза, когда мы проезжали мимо богадельни. Я так ее боялась. Но теперь я истосковалась по родине и хочу вернуться. Я пойду в банк, заберу свои деньги, и мы поедем домой на одной из этих летающих машин.
Они вместе пошли в «Америкэн экспресс», не как конвоир и преступник, а как добрые друзья. Джонсон подождал внизу, пока она закрыла счет и вернулась к нему с большой пачкой банковых билетов по двадцать тысяч лир.
— Я возьму такси, — сказал он, — нельзя идти по улице с такими деньгами. Вас ограбят.
Они вышли на площадь Испании.
Был ясный зимний день. Во Фреджене катамараны были вытащены на берег и стояли на катках, купальни были закрыты, ярко освещенные оливковые деревья казались печальными, вывески zuppa di pesce [67] валялись на земле или держались на одном гвозде. В Риме было жарко на солнце и холодно в тени. Мягкий ясный свет усиливал забавное впечатление, будто этот древний многолюдный город был некогда затоплен, будто некогда Тибр потоками темной воды вышел из берегов и покрыл пятнами сырости дома и церкви до самых фронтонов, а от этого известняк вылинял и в конце года сквозь его трещины пробивались пучки травы и каперсов, придавая знаменитой площади гротескный вид. Американцы брели от конторы «Экспресса», читая на ходу письма из «милого, родимого дома». Новости были, видимо, большей частью веселые, так как почти все время от времени улыбались. Американцы, в отличие от итальянцев, шли так, словно приноравливали шаги к какой-то памятной им местности — теннисному корту, пляжу, вспаханному полю, — и выделялись в толпе благодаря всему своему виду, говорившему о том, что они совершенно не подготовлены к переменам, к смерти, к самому движению времени. На площади было человек полтораста, когда Гонора вступила на нее и посмотрела вверх на небо. Датский турист фотографировал жену на Испанской лестнице. Американский матрос окунал голову в чашу фонтана. У статуи святой девы лежали свежие цветы. В воздухе пахло кофе и ноготками. Шестнадцать немецких туристов пили кофе в кафе по ту сторону улицы. Было одиннадцать часов восемнадцать минут утра.
К Гоноре подошла босая нищенка в рваном зеленом платье, на руках она держала грудного ребенка. Гонора дала ей лиру. Она дала по лире мужчине в полосатом переднике, мальчику в белой куртке, несшему поднос с кофе, красивой проститутке, придерживавшей рукой ворот своего платья, сгорбленной женщине в шляпке, похожей на корзину для бумаг, трем немецким священникам в малиновых сутанах, трем иезуитам в черных сутанах с бледно-фиолетовым кантом, пяти босоногим францисканцам, шести монахиням, трем молодым женщинам в черных форменных платьях из непрочной ткани, какие носят римские служанки, продавцу из магазина сувениров, дамскому парикмахеру, мужскому парикмахеру, своднику, трем клеркам, у которых пальцы были выпачканы бледно-фиолетовыми канцелярскими чернилами, разорившейся маркизе, чья потрепанная сумочка была набита фотографиями утраченных вилл, утраченных домов, утраченных лошадей и утраченных собак, скрипачу, валторнисту и виолончелисту, шедшим на репетицию в концертный зал на виа Атенее, карманному воришке, семинаристу, антиквару, вору, сумасшедшему, бездельнику, безработному сицилийцу, отставному carabiniere [68], повару, няне, американскому писателю, официанту из ресторана «Инглезе», негру-барабанщику, коммивояжеру, распространявшему аптекарские товары, и трем продавщицам цветов. В этой раздаче денег не было ни намека на благотворительность. Гоноре в голову не приходило, что ее деньги могут принести кому-нибудь пользу. Внезапно пробудившееся стремление раздавать деньги было столь же глубоким, как ее любовь к огню, и она эгоистично жаждала изведать пьянящее ощущение чистоты, легкости и полезности. Деньги — это грязь, и вот теперь она от нее отмывалась.
За это время площадь стала черной от людей. Клерк «Экспресса» вылез из окна, соскользнул по тенту и свалился на тротуар к ногам Гоноры. Зрители залезли в чашу фонтана и стояли по колено в воде. Затем на виа Кондотти показалось несколько конных carabinieri, и Гонора обернулась и стала подниматься по лестнице, меж тем как тысячи голосов благословляли ее во имя отца и сына и святого духа, во веки веков.
31
Каверли продлили допуск вплоть до возвращения Камерона из Пью-Дели, но Браннер уехал в Англию, и Каверли не у кого было узнать, когда старик вернется. Затем в результате какого-то путаного и необратимого бюрократического процесса управление ведомственными домами прислало Каверли извещение о выселении из Талифера в десятидневный срок. Его обуревали смешанные чувства. Жизнь в Талифере как бы кончилась, если можно сказать, что она вообще когда-либо начиналась. Он без труда мог поступить на работу младшим программистом в другое место, а Бетси перспектива покинуть Талифер предвещала новую жизнь. Примерно в эти же дни Каверли получил телеграмму из Сент-Ботолфса: «ПРИЕЗЖАЙ НЕМЕДЛЕННО». Небывало повелительный тон старой тетки встревожил его, он быстро собрался и уехал. В Сент-Ботолфс он прибыл под вечер следующего дня. Погода была дождливая, а когда поезд приблизился к океану, дождь перешел в снег. От свежевыпавшего снега голые деревья и жалкие лачуги вдоль железнодорожного полотна побелели и, как подумал Каверли, преисполнились пафоса и красоты, какими никогда не обладали за все время своего существования. От всей этой белизны у Каверли стало легко на сердце. Когда он сошел с поезда, мистера Джоуита поблизости не было и станция казалась пустынной. Ни в окнах гостиницы «Вайадакт-хаус», ни в продуктовой лавке он не увидел никого, кому можно было бы помахать рукой. Когда он шел через лужайку, дорогу ему преградила вереница мужчин и женщин, выходивших из приходского дома при церкви Христа Спасителя. Их было восемь человек, и шли они парами. На всех мужчинах, кроме одного, который шел с непокрытой головой, были вязаные шапочки. Каверли догадался, что священник устраивал не то чай, не то лекцию, словом, какое-то благотворительное сборище и что все это обитатели богадельни. Один из них, костлявый мужчина, на вид сумасшедший или придурковатый, бормотал:
— Кайтесь, кайтесь, ваш день близок. Голоса ангелов сказали мне, как угодить господу…
— Молчите, молчите, Генри Сондерс, — сказала толстая негритянка, шедшая рядом с ним. — Молчите, пока мы не сядем в автобус.
У тротуара стоял автобус с надписью на боковой стенке: «Хатченсовский институт слепых». Каверли посмотрел, как водитель помог им влезть в машину, затем пошел дальше вверх по Бот-стрит.
Дверь в доме Гоноры ему открыла сиделка. Она встретила его понимающей улыбкой, словно многое слышала о нем и успела уже составить неблагоприятное мнение.
— Она ждет вас, — прошептала сиделка. — Бедняжка ждет вас весь день.
Упрекать Каверли не было оснований. Он послал старой тетке телеграмму, и она точно знала, когда он приедет.
— Я буду на кухне, — сказала сиделка и ушла.
В доме было грязно и холодно. Стены, которые он помнил однотонными, были теперь оклеены обоями — темно-красные розы на фоне черной сетки. Каверли открыл двустворчатую дверь в гостиную и в первую минуту подумал, что Гонора умерла.
Она спала в старом, вытертом кресле с подушечкой для головы. За те месяцы, что Каверли ее не видел, тетка утратила свою тучность. Она страшно похудела. Прежде она была крепкого сложения — закаленной, как сказала бы она сама, — а теперь стала хрупкой. Не изменились только ее львиное лицо и детская манера ставить ноги. Она продолжала спать, и Каверли оглядел комнату, которая, как и прихожая, имела запущенный вид. Повсюду пыль, паутина и цветастые обои. Занавесок не было, и сквозь высокие окна он видел, как падает легкий снежок. Затем Гонора проснулась.