Истинно, возникало во мне недоумение, однако и оно не шло дальше первичного и зачаточного. А с течением времени все более и более склонялся я к выводу, что Божий час, как я воспринимаю его, не предназначен ни для меня, ни для кого бы то ни было из людей; Божий час, каков бы ни был его механизм, исходит от сущности, совершенно не ведающей о нашем человеческом бытии. Возможно, сущность сия задохнулась бы в космическом хохоте, узнай она о том, что во Вселенной обитает такая козявка, как я. И постепенно пришел я к убеждению, что меня просто задевает рикошетом, отдельными шальными дробинками, а выстрел нацелен в иную, более крупную дичь.
Однако и к данному убеждению пришел я не ранее, чем осознал со всей остротой, что источник Божьего часа каким-то образом и хотя бы мельком учуял меня, а потом непонятно как покопался в моей памяти и в душе, поскольку время от времени я стал обнажаться не перед космосом, а перед самим собой. Я обнажался перед прошлым и в течение некоего времени переживал вновь, пусть с известными искажениями, события прошлой жизни, почти неизменно неприятные до крайности, разные моменты, выхваченные из навоза моей души, где они лежали доселе глубоко захороненными, где я в стыде своем и раскаянии и держал бы их вечно. Но вот их выкопали и раскрыли передо мной, покуда я корчился, смущенный и оскорбленный при виде их, принужденный переживать заново те страницы жизни, какие я спрятал тщательно не только от взора других, но и от себя самого. И даже того хуже — не только события, но и фантазии определенного свойства, возникавшие исподволь в тайниках моей души. Я же и сам ужасался, когда сознавал, о чем фантазирую, — и все же, как ни извивался я, протестуя, их вытащили из моего подсознания и в безжалостном параде продемонстрировали мне сызнова. И не ведаю я, что хуже: раскрыться перед Вселенной или раскрыть собственные тайны перед самим собой.
И отдал я себе отчет, что Божий час каким-то образом учуял меня, — вероятно, не меня как личность, а искорку материи, мерзкой и отвратительной, — и отразил на меня свое раздражение, что такая мерзость живет на свете. Не удосужился он причинить мне вреда, не раздавил меня, как раздавил бы я насекомое, а попросту смахнул или попытался смахнуть в сторону. И как ни странно, приободрило меня это отчасти, ибо, если Божий час еле-еле ощутил меня, не угрожает мне от его лица никакая действительная опасность. И коль скоро уделяет он мне лишь мимолетное внимание, стало быть, нацеливается он на более крупную дичь. А единственно страшно в Божьем часе то, что дичь сия должна быть поблизости, на этой самой планете. И не просто на планете, а на данном участке планеты — она должна быть поистине очень близко от нас.
Вывернул я себе мозги в потугах сообразить, что это за дичь и обитает ли здесь она и поныне. был ли Божий час нацелен на тех, кто населял заброшенный город, а если так, как могло случиться, что сила, ответственная за Божий час, не ведает, что они ушли? Чем больше думаю, тем явственнее убеждаюсь, что и люди города ни при чем, что Божий час нацелен на нечто пребывающее здесь и поныне. Осматриваюсь тщетно, что бы это могло быть, и не приближаюсь к ответу. Одержим я чувством, что гляжу на цель день за днем и не опознаю ее. Горестное это чувство и жуткое — размышлять подобным образом. Приходишь к тому, что глуп и невосприимчив, а по временам пугаешься, и отнюдь не шуточно. Если человек столь невосприимчив к реальности, так слеп по отношению к среде, так бесчувствен к повседневному окружению, тогда человечество и впрямь более немощно и неприспособленно, чем мы порою воображали».
Дойдя до конца записи, оставленной Шекспиром, Элейн подняла голову над страницей и спросила, смерив Хортона пристальным взглядом:
— Вы согласны с ним? Как вы реагируете на этот Божий час — так же или по-другому?
— Я пережил его пока только дважды. Итог моим впечатлениям можно выразить просто — полное замешательство.
— Шекспир уверяет, что от Божьего часа нет спасения. Что от него никак и нигде не спрячешься…
— А Плотояд прячется, — заметил Никодимус. — Залезает под крышу. Утверждает, что под крышей ощущение не столь скверное.
— Сами все поймете, осталось недолго ждать, — сказал Хортон. — Интуитивно я пришел к выводу, что пережить Божий час легче, если не пытаешься сопротивляться. А описать его невозможно. Надо испытать самому, чтобы понять.
Элейн рассмеялась, звонко и немного нервно, и сказала:
— Жду не дождусь…
Глава 21
Плотояд вернулся, тяжело ступая, за час до заката. Никодимус уже нарезал мясо и присел над костром, обжаривая бифштексы. Небрежным жестом он показал на самый толстый ломоть, который лежал отдельно на подстилке из листьев, сорванных с ближайшего дерева.
— Это для тебя. Тебе я выбрал самый вкусный кусок.
— Пропитание, — отозвался Плотояд, — есть то, в чем я испытываю нужду. Благодарю тебя от имени моего живота.
Без промедления он подхватил мясо щупальцами обеих рук и скрючился перед самой поленницей, где сидели Элейн и Хортон. Поднял кусок к рылу и решительно вонзился в него клыками. По щекам заструилась кровь. Увлеченно жуя, он поднял взгляд на двух сотоварищей по лагерю.
— Надеюсь всячески, что не раздражаю вас своей неопрятной едой, — произнес он, — Великий голод терзал меня. Возможно, долженствовало немного подождать.
— Ничуть, — ответила Элейн, — Валяй ешь. Наши тоже будут готовы спустя минуту-другую.
И все же она не могла отвести болезненно-восхищенных глаз от кровавого пиршества — кровь стекала не только по рылу, но и по щупальцам Плотояда.
— Любишь хорошее красное мясо? — поинтересовался он.
— Привыкаю помаленьку.
— Никто вас не заставляет, — сказал Хортон. — Никодимус может найти для вас что-нибудь еще.
— Когда путешествуешь по многим мирам, — покачала она головой, — встречаешь множество обычаев, странных на первый взгляд. Иные из них наносят удар по давним предрассудкам. Однако при моем образе жизни предрассудкам нет места. Надо сохранять беспристрастие и восприимчивость, надо заставлять себя быть непредубежденной.
— Именно поэтому вы заставляете себя есть мясо вместе с нами?
— Поначалу так оно и было. Да отчасти и сейчас еще так. Но я, пожалуй, могу развить в себе любовь к животной плоти без большой натуги. Ты уверен, — обратилась она к Никодиму— су, — что моя порция будет хорошо прожарена?
— Уже прожарена, — заверил Никодимус, — Я начал жарить для вас гораздо раньше, чем для Картера.
— Много раз говорил мне мой старый друг Шекспир, — ввернул Плотояд, — что я совершенный неряха без всякого представления о приличиях, зато с грязными слюнявыми привычками. В опустошение, сказать вам правду, ввергает меня такая оценка, но слишком я стар, чтоб менять привычки, и ни при каких обстоятельствах не мог бы я стать завзятым денди. Если уж я неряха, то счастливый неряха, ибо неряшливость весьма уютна для того, кто ее исповедует.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});