В чемодане лежали две белые нейлоновые рубахи; он их вынул, аккуратно положил на стол; под рубахами обнаружились чистые носовые платки, майки, трусы, запасные подтяжки, две пачки мыла «Красная Москва», три пакетика норвежских бритвенных лезвий — на тот случай, если в Сосновке откажет электростанция, — одеколон «Красная Москва», импортный крем для бритья, две катушки ниток — белые и черные, четырнадцать пар буйно-разноцветных носков, пять шариковых ручек, стопка плотной, очень хорошей бумаги, пасьянсные карты, крошечный англо-русский словарь, два перочинных ножа, пакетики с аспирином, анальгином и тройчаткой, пузырек с йодом, широкий и узкий бинты, коробка разноцветных карандашей, пистолет, завернутый в газету, ложка, вилка, открывашка для бутылок, электрическая лампочка на сто свечей — он не любил слабый свет, куча запасных стержней к шариковым ручкам, ботиночные шнурки, матрешка в клетчатой юбке и так далее, и так далее…
Прохоров бережно вынимал вещь за вещью, губы у него по-прежнему были сухо сжаты, а выражение лица было таким, каким оно бывает у сладкоежки женщины, когда ей предстоит выбрать одну-единственную шоколадку из громадного шоколадного набора. Очень хороша шоколадка в форме дубового листа, привлекательна и та, что похожа на египетскую пирамиду, славненько лежит шоколадка-слоненок, шикарна шоколадка-трюфель, шоколадка-медаль. У женщины тускнеют глаза, губы делаются сосредоточенными, словно она идет по узкой жердочке над стремительным потоком.
Под газетой, на самом дне чемодана, лежали три пары новых туфель; каждый был вложен в целлофановый мешочек, между туфлями — два тюбика с кремом, черным и коричневым, железная щетка для чистки замшевых туфель и целые три щетки для туфель обыкновенных: жесткая, полужесткая и мягкая. Существовали, конечно, и бархатка для наведения глянца, рожок для надевания туфель и несколько металлических подковок с шурупами, которыми они привинчивались к каблукам, чтобы каблуки не сбивались на твердой дороге или асфальте.
Вынув все это из чемодана, Прохоров после неторопливого раздумья выбрал черные туфли с широким рантом, поднеся их к носу, понюхал приятный запах новой кожи, крема и клея, потом, смахнув туфли бархаткой, снял с них едва приметный слой пыли — какая пыль в чемодане! Потом, счастливо вздохнув, он стал выдавливать на правую туфлю черный крем из затейливого тюбика. Крем у Прохорова был лучших европейских фирм, щетки из отечественной щетины, бархатка была куплена в московском магазине «Обувь».
Прохоров обработал туфли жесткой щеткой, полюбовавшись, перешел на щетку средней жесткости; затем поласкал блестящую поверхность третьей, самой мягкой щеткой; губы у Прохорова сжались от радости и нежности к туфлям, брови страдальчески сошлись на переносице. Он в такт взмахам щетки покачивал головой, притопывал; он не успокоился до тех пор, пока на коже не осталось ни единого мутного пятнышка, пока обрез ранта не стал сверкать остро и лихо. Затем Прохоров за кончики взял московскую бархатку, такими легкими, слабыми движениями, какими, наверное, вынимают из часов тончайший волосок, начал придавать туфлям окончательный шик. Он лакировал кожу до тех пор, пока не увидел в туфле свой собственный подмигивающий глаз.
Через пять минут Прохоров закрыл чемодан, поставив его на место, надел новые клетчатые носки; туфли блестели хорошо, настырно, поверхность вовсе не походила на кожаную; туфли казались вылитыми из блестящего черного металла.
Он легко прошелся по пилипенковскому кабинету. Отлично! Когда сверкают туфли, плевать на то, что костюм сидит мешковато, галстук завязан неумело, густые волосы торчат на макушке, нос кончается примитивной нашлепкой. Он был готов своротить горы, опуститься на дно морское, взлететь под облака… «Я вот что сделаю! — подумал капитан Прохоров. — Я пойду сейчас к Анне Лукьяненок!»
Но, прежде чем выйти из кабинета, он подумал: «Если Столетов и Заварзин дрались на озере Круглом, моя версия — тьфу и растереть! Но он врет, этот славный мужичонка…»
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-144', c: 4, b: 144})
4
Славный мужичонка Никита Суворов не ошибся, говоря, что скоро ливанет сильный дождь…
Когда Прохоров вышел из дому, одна черно-синяя туча уже застилала солнце, две другие прибивались к нему острыми краями, четвертая туча поднималась из-за Оби. Река казалась рябой, как курица, ветер на плесе то и дело взвихривал белые продольные полосы, гром погуживал, на небо между тучами было трудно глядеть — такое было яркое, ослепительно голубое. У собаки, торопливо бежавшей вдоль улицы, столбом стоял пушистый хвост.
Прохоров весело шел по деревянному тротуару, наступал блестящими туфлями на сосновый дощаник, поскрипывал туфлями с приятностью. Бодрый, свежий, помолодевший, он не без игривости думал о визите к разбитной бабенке, по слухам любвеобильной, хотя Пилипенко рассказывал и о таком: из дверей дома Анны Лукьяненок сначала вылетали мужская шапка, за ней — пальто, потом ошпаренно выбегал хозяин летающих вещей. По сведениям Пилипенко, вдова «одевалась не хуже учительши», у нее, сообщил Пилипенко, три демисезонных пальто и два зимних.
Следуя своей давней привычке, Прохоров искал дом вдовы не по названию улицы и номеру, а по одним ему ведомым признакам.
Прохоров подошел к дому, который явно мог быть домом Анны Лукьяненок. Здесь ни огорода, ни сараюшек не было, крыльцо выходило не во двор, а прямо на улицу, что и позволило инспектору Пилипенко наблюдать полет мужской шапки. Номер дом имел 13, что тоже свидетельствовало о проживании в данном доме веселой Анны Лукьяненок, не страдающей суевериями. Какие уж тут суеверия, если на окнах нет ни занавесок, ни гераний, ни завалящего цветочного горшочка, а лежит по-цыгански пестрый головной платок!
Крыльцо дома выступало в сторону улицы далеко, нагло, словно бросало вызов деревне, всему белому свету. Окна у дома были не большие, не маленькие, сам дом не старый и не новый, крыша была не деревянная и не железная, а шиферная. Была у дома и одна особенность — на бревнах расплывалось такое свежее пятно, словно их чем-то скоблили. Это был след дегтя, которым ревнивые бабы три месяца назад вымазали стену дома — ворот-то не было!
Прохоров вошел в крохотные сенцы, уловив звуки жизни, постучал в дощатую дверь.
— Войдите!
Он ошалело остановился у порога, так как прямо в глаза ему бросились белые ноги, обнаженные юбкой значительно выше колен. На Анне Лукьяненок была знаменитая мини-юбка, которая и в столице коротка, а добравшись до такой деревни, как Сосновка, да попав на бедра Анны Лукьяненок, превратилась в повязку австралийца. Плечи же и грудь были туго обтянуты тесной шерстяной кофтой.
— Бывай здоров, следователь! — громко поздоровалась Анна и показала два ряда плотных зубов. — Хочешь квасу? Пей! Вон на столе…
На пустом столе действительно возвышалась четверть с квасом, рядом примостилась фарфоровая кружка с отломленным краем, и вообще в большой и единственной комнате дома все предметы, кроме монументальной русской печки и кровати, казались кривоватыми, надломленными: стул, например, был о трех ногах, у этажерки одна полка с пыльными книгами провалилась, голые подоконники просели и расщепились, пол перекосился так здорово, что Прохорову захотелось побежать по наклонной плоскости. Но это не производило удручающего впечатления, наоборот, все казалось веселым вокруг хозяйки.
— Ошибаетесь, Анна Егоровна! — заботливо сказал Прохоров. — Я не следователь. Я оперативный работник.
— Один леший! — ответила Анна и повела плечами. — Мне что поп, что дьякон!
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-145', c: 4, b: 145})
Было совершенно ясно, что Анна Лукьяненок — самая красивая женщина в Сосновке. Ее родители, видимо, недавно распрощались с теплой Украиной, где у женщин бывают вот такие рисованные брови, вот такой румянец на тугих щеках, вот такие женственные формы тела, такое торжество цветущей плоти и женского здоровья. Одним словом, вдова Анна Лукьяненок была такой, что капитан Прохоров, впав в риторику, подумал напыщенно: «Вот если взять Рубенса, добавить к нему фламандцев да разбавить все это Ренуаром…»