14 апреля. История моего портрета, написанного Репиным. Репин всегда писал сразу несколько картин. Я позировал ему для двух: для «Черноморской вольницы» и для «Дуэли». Раздевался до пояса и лежал на ковре в качестве раненого дуэлянта. В 1910 году он предложил мне позировать ему для портрета. Портрет удался. Репин подарил его мне. Но в Риме в 1912 году открылась выставка — и Репин попросил у меня разрешения отправить на выставку мой портрет. Портрет был послан. Через месяц Илья Ефимович приходит смущенный и сообщает, что портрет купили какие-то Цейтлины. «Произошла ошибка, — пояснил он. — Я застраховал портрет за определенную, очень малую сумму, а администрация выставки вообразила, что это цена портрета, продала ваш портрет по дешевке». Я был огорчен. Репин, утешая меня, обещал, что напишет с меня новый портрет. В 1916 году я был в Париже — с Ал. Толстым, Вл. Набоковым и Вас. Немировичем-Данченко. К нам в гостиницу явился сладкоречивый г. Цейтлин и от имени своей супруги пригласил нас к ним на обед. Мы пришли. Цейтлины оказались просвещенными, гостеприимными людьми, понаторелыми в светском радушии. После десерта мадам Цейтлин порывисто схватила меня за руку и повела в одну из дальних комнат. Там я увидел портреты ее детей, написанные Бакстом, и мой портрет, написанный Репиным. Я сказал, что этот портрет подарен мне художником, что они заплатили лишь сумму страховки, что я готов уплатить им эту сумму немедленно. Порывистая мадам уже хотела было распорядиться, чтобы принесли лестницу и сняли портрет со стены, но ее муж, войдя в комнату, воспротивился: «Куда в военное время вы повезете портрет? Ведь вам ехать в Питер Балтийским морем, через Скандинавию, портрет может утонуть, достаться немцам… Вот кончится война, и мы привезем вам портрет». Война кончилась большевиками, ленинскими декретами — все же Цейтлины воротились в Москву. В записках Крандиевской (жены Ал. Толстого) есть повествование о том, как Цейтлины, у коих было конфисковано все имущество, пробирались вместе с Толстыми в Одессу. Мой портрет, конфискованный у Цейтлиных, очутился в Третьяковке. Там он был повешен в зале, где портрет Павлова (работы Нестерова). Но висел не более месяца. Пришло какое-то начальство, удивилось:
— Почему Чуковский? Отчего Чуковский?
Портрет убрали в подвал. Когда я снова приехал в Москву, я увидел его в витрине магазина «Торгсин».
— Охотно продадим, но только за валюту, за золото.
Я ушел, а через месяц узнал, что портрет увезен в Америку. Это было, должно быть, в 1933 году. Через год я снова приехал в Москву, остановился в «Национале». Прихожу как-то вечером в вестибюль гостиницы, портье громко называет мое имя и дает мне письмо. Стоявшая рядом дама сказала певуче с удивлением:
— Are you really Mr. Chukovsky?[127]
Мы разговорились. Она сказала мне, что репинский портрет куплен ее мужем, находится (кажется) в Иллинойсе. Я объяснил ей, что портрет — моя фамильная собственность, что я прошу их продать мне этот портрет за советские деньги. Она обещала поговорить об этом с мужем. Муж работал в Амторге, и советская валюта представляла для него ценность. Условились, что он привезет репинский портрет из Иллинойса, а я уплачу ему стоимость портрета советскими червонцами. Так как американка (кажется, Mrs. Edward, или что-то в этом роде) тоже жила в «Национале», я каждое утро приходил к ней пить кофе, и мы близко познакомились. Потом она уехала к мужу — и долго не возвращалась.
Наступил год сталинского террора — 1937-й. Отечественные хунвейбины распоясались. Шло поголовное уничтожение интеллигенции. Среди моих близких были бессмысленно арестованы писатели, переводчики, физики, художники, артисты. Каждую ночь я ждал своей очереди.
И вот как раз в это время приходит ко мне посыльный, на фуражке которого вышито: «Astoria» (из гостиницы «Астория»), вручает мне письмо и пакет. Я разворачиваю пакет: там томики Уолта Уитмена, O’Henry, чулки, карандаши и еще что-то. Я даже не взглянул на конверт, не попытался узнать, от кого посылка, а завернул все вещи в тот же пакет, в каком они были, и отдал рассыльному вместе с нераспечатанным письмом. «Вот… вот… вот… я не читал… не смотрел… возьмите и несите назад», — бормотал я в отчаянии, ибо всякая встреча любого гражданина с иностранцем сразу же в глазах хунвейбинов превращала этого гражданина в шпиона. Хунвейбины и представить себе не могли, что есть хоть один интеллигент не шпион. Я почему-то вообразил, что письмо и подарки прислали мне «Эдварды» и что в письме было сообщение о прибытии моего портрета в Ленинград. Я думал, что портрет навеки исчез с моего горизонта. Но нет! Уже в 50-х годах я познакомился в Барвихе с нашим израильским послом, и он сказал мне, что часто бывал в Иерусалиме у тамошнего богача Шеровера и любовался репинским портретом. Я, конечно, сейчас же позабыл фамилию богача, но позднее, вступив в переписку с жительницей Иерусалима Рахилью Марголиной, очень милой женщиной, сообщил ей о своем портрете. Она установила при помощи радио, что портрет находится у г. Шеровера, большого друга СССР. Я вступаю с Шеровером в переписку. Он сообщил, что после его смерти портрет отойдет по завещанию Третьяковской галерее{5}, — и любезно прислал мне фотоснимок с этого портрета. Шеровер (я видел его портрет в одной иерусалимской газете) — человек несокрушимого здоровья, он проживет еще долго. По его словам, он купил этот портрет в Латинской Америке.
* * *
Маяковский, тоскуя по биллиарду, часто приходил в Куоккале на дачу к Татьяне Александровне Богданович — играть с ее детьми в крокет. Я как сейчас слышу уверенный и веселый стук его молотка по шару. Он почти никогда не проигрывал. Ему было 23 года, гибкий, ловкий, он не давал своим партнерам ни одного шанса выиграть. Татьяна Александровна ждала гостей — Евгении Викторовича Тарле, Редьков. Она приготовила большой пирог с капустой. Разрезала его пополам и одну половину на восемь частей.
Поставила пирог на террасе и сказала:
— В. В., возьмите себе на террасе пирожок.
В.В. вскочил на террасу и взял цельную половину пирога, ту, что была не разрезана.
* * *
Горький был слабохарактерен, легко поддавался чужим влияниям. У Чехова был железный характер, несокрушимая воля. Не потому ли Горький воспевал сильных, волевых, могучих людей, а Чехов — слабовольных, беспомощных?
* * *
Зиновий Исаевич Гржебин окончил Одесскую рисовальную школу, никогда ничего не читал. В литературе разбирался инстинктивно. Леонид Андреев говорил:
— Люблю читать свои вещи Гржебину. Он слушает сонно, молчаливо. Но когда какое-нибудь место ему понравится, он начинает нюхать воздух, будто учуял запах бифштекса. И тогда я знаю, что это место и в самом деле стоящее.
* * *
Жил он на Таврической улице в роскошной большой квартире. В моей сказке «Крокодил» фигурирует «милая девочка Лялечка», это его дочь — очень изящная девочка, похожая на куклу.
Когда я писал: «А на Таврической улице мамочка Лялечку ждет», — я ясно представлял себе Марью Константиновну, встревоженную судьбою Лялечки, оказавшейся среди зверей.
10 мая. Все это писано в Загородной больнице, куда я попал почти здоровый и где перенес три болезни. Температура у меня все время была высокая, роэ огромное, ничего дельного я писать не мог — и вот писал пустячки. Писал коряво, кое-как.
Четверг 23. Май[128]. Вечером приехала Елена Никол. Конюхова от «Советского писателя» уговаривать меня, чтобы я выбросил из своей книги упоминание о Солженицыне{6}. Я сказал, что это требование хунвейбиновское, и не согласился. Мы расстались друзьями. Книга моя вряд ли выйдет.
Книга моя «Высокое искусство» сверстана в издательстве «Советский писатель». Она должна была выйти в свет, когда в издательстве вдруг заметили, что в книге упоминается фамилия Солженицын. И задержали книгу. Итак, у меня в плане 1968 г. три книги, которые задержаны цензурой:
— «Чукоккала»
— «Вавилонская башня»
— «Высокое искусство».
Не слишком ли много для одного человека?
Суббота 25. Май. В пять часов приехал ко мне Юрий Петрович Любимов, руководитель Театра на Таганке — жертва хунвейбиновского наскока на его театр. С ним Элла Петровна — зав. лит. частью. Хотят ставить на сцене мою Чукоккалу. Очень смешно рассказывал о посещении театра «Современник» Хрущевым и вообще показывал Хрущева.
Понедельник 27. Май. Сейчас я вспомнил, что Любимов рассказал о подвиге Паустовского. Паустовский очень болел, все же он позвонил Косыгину и сказал:
— С вами говорит умирающий писатель Паустовский. Я умоляю вас не губить культурные ценности нашей страны. Если вы снимете с работы режиссера Любимова — распадется театр, погибнет большое дело, — и т. д.