«Собрание русских фабрично-заводских рабочих», которое возглавлял священник Георгий Гапон, также решило начать забастовку. Бастующие верили в «доброго царя» и полагали, что император не ведает «о бедах народных», поскольку «дурные министры» скрывают от него правду.
О том, как Николай II воспринимал происходящее, позволяют судить его дневниковые записи.
8 января. Суббота. Ясный морозный день. Было много дела и докладов. Завтракал Фредерикс. Долго гулял. Со вчерашнего дня в Петербурге забастовали все заводы и фабрики. Из окрестностей вызваны войска для усиления гарнизона. Рабочие до сих пор вели себя спокойно. Количество их определяется в 120 000 человек. Во главе союза какой-то священник-социалист Гапон. Мирский приезжал вечером с докладом о принятых мерах.
9 января. Воскресенье. Тяжелый день! В Петербурге произошли серьезные беспорядки вследствие желания рабочих дойти до Зимнего дворца. Войска должны были стрелять в разных местах города, было много убитых и раненых. Господи, как больно и тяжело! Мама приехала к нам из города прямо к обедне. Завтракали со всеми. Гулял с Мишей. Мама осталась у нас на ночь.
Рабочие собирались подать императору петицию о народных нуждах, причем эту петицию (в ней содержались требования разрешения деятельности профсоюзов, введения восьмичасового рабочего дня, свободы и неприкосновенности личности, свободы слова, печати, собраний, свободы совести и созыва парламента) предполагалось передать в Зимний дворец.
В шествии ко дворцу приняли участие около 200 000 человек. Путь им преградили армейские кордоны, которые, поскольку уговоры разойтись не подействовали, в конце концов открыли огонь. Это событие вошло в историю города и России как Кровавое воскресенье.
Священник Гапон бежал за границу, но позднее вернулся и по подозрениям в сотрудничестве с полицией был убит социалистом-революционером (эсером) П. М. Рутенбергом, который четыре года спустя опубликовал мемуары «Убийство Гапона». В своих мемуарах он поведал об этих событиях.
Восьмого января войскам роздали боевые патроны. Они заняли все опасные для правительства пункты Петербурга. Отрезали окраины от центра города. Гапона я мог увидеть только 9-го утром. Я застал его среди нескольких рабочих, бледного, растерянного.
– Есть у вас, батюшка, какой-нибудь практический план? – спросил я.
Ничего не оказалось.
– Войска ведь будут стрелять.
– Нет, не думаю, – ответил Гапон надтреснутым, растерянным голосом.
Я вынул бывший у меня в кармане план Петербурга с приготовленными заранее отметками. Предложил наиболее подходящий, по-моему, путь для процессии. Если бы войска стреляли, забаррикадировать улицы, взять из ближайших оружейных магазинов оружие и прорваться во что бы то ни стало к Зимнему дворцу.
Это было принято.
Пошли в ближайшую часовню и принесли хоругви и кресты. Гапон немного успокоился и оправился.
Во дворе «собрания» собралось уже много народу. Ко мне стали обращаться за распоряжениями. Группа рабочих спросила, что хоругви-де имеются, так не взять ли и царские портреты.
Я осторожно отсоветовал.
Предстоявшая бойня казалась настолько бессмысленной, не соответствовавшей интересам правительства, что я опасался возможной патриотической манифестации. Не мне же ей содействовать.
Прежде чем двинуться в путь, надо было предупредить собравшихся, на что идут. Предупредить разброд в случае каких-нибудь неожиданностей.
Гапон так ослабел и охрип, что сказать ничего не мог. От его имени я предупредил рабочих, что солдаты в них, может быть, будут стрелять и ко дворцу не пропустят. Хотят ли все-таки идти?
Ответили, что пойдут и во что бы то ни стало прорвутся на площадь Зимнего дворца.
Я объяснил, какими улицами идти, что делать в случае стрельбы. Сообщил адреса ближайших оружейных лавок.
Когда раздалось последнее «с богом», люди стали усердно креститься. Дрогнули хоругви. Дрогнула толпа. Суетливо сжалась у мостика. Еще раз сжалась, стиснутая у ворот. И вылилась на широкое шоссе.
Мои предупреждения о возможности стрельбы, об оружии обратили внимание толпы, но не пристали к ней, не проникли в душевную глубь ее.
– Разве к Богу можно идти с оружием? Разве к царю можно идти с дурными мыслями?
– Спа-си, Го-ос-по-ди, лю-уди тво-я и бла-го-слови до-сто-я-ние тво-е... – разрезало звонкий морозный воздух криком последней надежды и веры десятков тысяч исстрадавшихся грудей.
– По-бе-еды бла-аго-вер-ному импе-ра-то-ру на-ше-му Ни-ко-ла-ю Алек-сан-дро-ви-чу... – звенело фанатической уверенностью заклинания, которое должно было отвести всякое зло, открыть дорогу к лучшему, так необходимому, будущему.
Когда за поворотом улицы увидели выстроившуюся у Нарвских ворот пехоту, запели еще громче, пошли вперед еще тверже, еще увереннее. Шедшие впереди хоругвеносцы смутились было, хотели свернуть в боковую улицу. Но настроение и приказание толпы их успокоило. Они и за ними вся процессия пошли прямо.
Неожиданно из Нарвских ворот появился мчавшийся во весь опор кавалерийский отряд с шашками наголо, разрезал толпу, пронесся во всю ее длину.
Толпа дрогнула.
– Вперед, товарищи, свобода или смерть, – прохрипел Гапон остатком сил и голоса.
Толпа сомкнулась, двинулась вперед.
Кавалерия опять врезалась в нее сзади наперед и промчалась обратно в Нарвские ворота.
Народ, вооруженный хоругвями и царскими портретами, очутился лицом к лицу с царскими солдатами, державшими скорострельные винтовки наперевес.
Со стороны солдат раздался глухой, перекатывавшийся по линии из края в край, резкий треск.
Со стороны народа раздались предсмертные стоны и проклятия.
Передние ряды падали, задние убегали.
Три раза стреляли солдаты. Три раза начинали и долго стреляли. Три раза переставали.
И каждый раз, когда начинали стрелять, все, кто не успел убежать, бросались на землю, чтоб как-нибудь укрыться от пуль.
И каждый раз, когда переставали стрелять, те, кто мог бежать, поднимались и убегали. Но солдатские пули их догоняли и скашивали.
После третьего раза никто не подымался, никто не бежал. Солдаты больше не стреляли.
Через несколько минут после третьего залпа я поднял уткнутую в землю голову.
Впереди меня, по обеим сторонам Нарвских ворот, стояли две серые застывшие шеренги солдат; по левую сторону от них офицер. По сю сторону Таракановского моста валялись в окровавленном снегу хоругви, кресты, царские портреты и трупы тех, кто их нес.
Трупы были направо и налево от меня. Около них большие и малые алые пятна на белом снегу.
Рядом со мной, свернувшись, лежал Гапон. Я его толкнул. Из-под большой священнической шубы высунулась голова с остановившимися глазами.
– Жив, отец?
– Жив.
– Идем!
– Идем!
Мы поползли через дорогу к ближайшим воротам.
Двор, в который мы вошли, был полон корчащимися и мечущимися телами раненых и стонами. Бывшие здесь здоровые также стонали, также метались с помутившимися глазами, стараясь что-то сообразить.
– Нет больше Бога, нету больше царя, – прохрипел Гапон, сбрасывая с себя шубу и рясу.
То, что так мучило, что так трудно было понять, сразу стало ясно.
В нескольких словах подвели итог всем причинам мучительного векового прошлого, установили программу неумолимого, кровавого будущего...
На этот раз «программа» была уже не кучки интеллигенции, не «преступного революционного сообщества».
Гапон надел шапку и пальто одного из рабочих.
Через забор, канаву, задворки мы небольшой группой добрались в дом, населенный рабочими. По дороге встречались группы растерянных людей, женщин и мужчин.
В квартиры нас не пускали.
О баррикадах нечего было и думать.
Надо было спасать Гапона.
Я сказал ему, чтобы он отдал мне все, что у него было компрометирующего. Он сунул мне доверенность от рабочих и петицию, которые нес царю.
Я предложил остричь его и пойти со мной в город. Он не возражал.
Как на великом постриге, при великом таинстве, стояли окружавшие нас рабочие, пережившие весь ужас только что происшедшего, и, получая в протянутые ко мне руки клочки гапоновских волос, с обнаженными головами, с благоговением, как на молитве, повторяли:
– Свято.
Волосы Гапона разошлись потом между рабочими и хранились как реликвия.
Когда мы оставили за собой кровь, трупы и стоны раненых и пробирались в город, наталкиваясь на перекрестках и переездах на солдат и жандармов, Гапона охватила нервная лихорадка. Он весь трясся. Боялся быть арестованным. Каждый раз мне с трудом удавалось успокоить его, покуда не выбрались через Варшавский вокзал из окружавшей пригород цепи войск.