Волосы Гапона разошлись потом между рабочими и хранились как реликвия.
Когда мы оставили за собой кровь, трупы и стоны раненых и пробирались в город, наталкиваясь на перекрестках и переездах на солдат и жандармов, Гапона охватила нервная лихорадка. Он весь трясся. Боялся быть арестованным. Каждый раз мне с трудом удавалось успокоить его, покуда не выбрались через Варшавский вокзал из окружавшей пригород цепи войск.
Я повел его к моим знакомым: сначала к одним, потом, чтобы замести след, к другим.
Если люди эти найдут нужным, они когда-нибудь расскажут, как вел себя Гапон в этот день. Ведь это был день 9 января.
Меня его поведение коробило.
Раньше я знал и видел Гапона только говорившим в рясе перед молившейся на него толпой, видел его звавшим у Нарвских ворот к свободе или смерти.
Этого Гапона не стало, как только мы ушли от Нарвских ворот.
Остриженный, переодетый в чужое, предо мной оказался предоставлявший себя в полное мое распоряжение человек, беспокойный и растерянный, покуда находился в опасности, тщеславный и легкомысленный, когда ему казалось, что опасность миновала.
Он не мог удержаться, чтобы не назвать себя в мое отсутствие совершенно посторонним ему людям; не мог удержаться, чтобы не рассказывать свои планы, несмотря на предупреждение не делать этого. А вечером произнес в Вольно-экономическом обществе перед разношерстным собранием интеллигентов «от имени отца Георгия Гапона» речь, никому не нужную, ничего не значившую, и это в то время, когда на Невском продолжался еще расстрел...
Стачка падала. Оставаясь в Петербурге, Гапон рисковал быть арестованным. Его переправили в имение одного из петербуржцев, место совершенно безопасное, далекое от Петербурга. Перед его отъездом мы условились, что, если настроение рабочих поднимется, ему дано будет знать, и он вернется в Петербург. Если все успокоится, он уедет за границу. Целью поездки за границу будет: объединить под влиянием его авторитета организованные и боевые силы социал-демократов и социал-революционеров. Для этого он должен оставаться вне партий, не объявлять себя членом которой бы то ни было из них и не возбуждать существующей между ними розни публичным одобрением или неодобрением одной из них. В деревне он должен дожидаться от меня указаний и двигаться с места может только в случае опасности быть арестованным или когда узнает, что я арестован. На всякий случай я дал ему адреса и пароли для перехода через границу и для явки за границей. Его снабдили деньгами.
«Подняться» настроению рабочих не пришлось. В первые дни требовали оружия, бомб, планомерного руководства, т. е. организации. Ничего не было. Гапоновская прокламация дошла до рабочих поздно, когда нужда успела уже оказать свое влияние, когда многие стали уже на работу, а накопившаяся злоба притупилась и пошла внутрь. <...>
Гапон спросил, где клозет. Я спустился с ним вниз, показал, а сам хотел вернуться наверх.
Дверь клозета находится рядом с дверью черной лестницы, ведущей на верх дачи. «Слуга» находился не вместе с другими, в маленькой комнате, а рядом, за дверью, на площадке черной лестницы, на случай, если бы пришел дворник. Он должен был его занять и увести от дачи.
Когда «слуга» услышал, что мы спускаемся вниз, ему вздумалось тоже сойти вниз по своей лестнице. А когда Гапон подошел к клозету, они столкнулись лицом к лицу. «Слуга» опешил, очевидно, и бросился назад вверх по черной лестнице, а Гапон, в свою очередь, назад ко мне. Он застал меня внизу на стеклянной террасе (выходящей на озеро). Я еще не успел подняться наверх.
– Какой ужас! Нас слушали!
– Кто слушал?
Он стал описывать одежду и лицо человека, которого видел.
– У тебя револьвер есть? – спросил он.
– Нет, а у тебя есть?
– Тоже нет. Всегда я ношу, а сегодня, как нарочно, не взял. Пойдем посмотрим.
– Пойдем!
Мы подошли к черной лестнице. Она узкая. Я предложил ему пройти вперед. Он инстинктивно отскочил за мою спину.
– Нет, ты иди вперед.
Я поднялся на несколько ступеней, вернулся и сказал, что там никого нет.
– Надо дворника позвать, – сказал Гапон.
Я отказался связываться с полицией.
«Слуга» думал, что мы поднимемся наверх по черной лестнице и пройдем мимо него. Поэтому он открыл дверь, за которой стоял раньше, и спрятался между нею и стеной.
Гапон думал и искал, куда мог скрыться человек.
Мы прошли низом дачи (через большую комнату и веранду) и поднялись наверх. Гапон шел впереди. Заметив открытую дверь на черную лестницу, он прошел туда, заглянул за дверь и увидел того, кого искал.
Он отскочил, как ужаленный. Молча, с остановившимися зрачками, стал меня толкать туда. Потом шепотом сказал:
– Он там!
Я пошел. Вывел за руку оттуда «слугу» и не успел слова сказать, как Гапон одним прыжком бросился на него, умудрился в один миг обшарить его, уцепился за руку и карман, где у того был револьвер, и прижал его к стене.
– У него револьвер! Его надо убить! – сказал Гапон.
Я подошел, засунул руку в карман «слуги», забрал револьвер, опустил его молча в свой карман.
Я дернул замок, открыл дверь и позвал рабочих.
– Вот мои свидетели! – сказал я Гапону.
То, что рабочие услышали, стоя за дверью, превзошло все их ожидания. Они давно ждали, чтобы я их выпустил. Теперь они не вышли, а выскочили, прыжками, бросились на него со стоном: «А-а-а-а», – и вцепились в него.
Гапон крикнул было в первую минуту: «Мартын!», – но увидел перед собой знакомое лицо рабочего и понял все.
Они его поволокли в маленькую комнату. А он просил:
– Товарищи! Дорогие товарищи! Не надо!
– Мы тебе не товарищи! Молчи!
Рабочие его связывали. Он отчаянно боролся.
– Товарищи! Все, что вы слышали, – неправда! – говорил он, пытаясь кричать.
– Знаем! Молчи!
Я вышел, спустился вниз. Оставался все время на крытой стеклянной террасе.
– Я сделал все это ради бывшей у меня идеи, – сказал Гапон.
– Знаем твои идеи!
Все было ясно.
Гапон – предатель, провокатор, растратил деньги рабочих. Он осквернил честь и память товарищей, павших 9 января. Гапона казнить.
Гапону дали предсмертное слово.
Он просил пощадить его во имя его прошлого.
– Нет у тебя прошлого! Ты его бросил к ногам грязных сыщиков! – ответил один из присутствовавших.
Гапон был повешен в 7 часов вечера во вторник 28 марта 1906 года.
Я не присутствовал при казни. Поднялся наверх, только когда мне сказали, что Гапон скончался. Я видел его висящим на крюке вешалки в петле. На этом крюке он остался висеть. Его только развязали и укрыли шубой.
По разным источникам, количество жертв Кровавого воскресенья составило от 96 до свыше 1000 человек убитыми и от 300 до 4000 ранеными. Испугавшись последствий, правительство объявило о начале разработки закона о парламенте. 17 апреля 1905 года был обнародован указ «Об укреплении начал веротерпимости», провозглашавший свободу вероисповедания для неправославных конфессий, а спустя полгода Россия получила высочайший манифест «Об усовершенствовании государственного порядка», в котором говорилось о создании парламента – Государственной думы.
О том, как проходили первые заседания парламента, вспоминал А. Ф. Кони.
Комендантский подъезд Зимнего дворца запружен военными и гражданскими мундирами, и на каждом повороте лестницы приходится показывать входной билет. Чудная, невиданная погода смотрит в окна тех залов, по которым приходится проходить вплоть до Георгиевской залы, посредине которой стоит аналой, а по бокам возвышения в две ступеньки для Думы и Совета; в глубине залы трон в виде старинного кресла, на которое наброшена горностаевая мантия; к нему ведут несколько ступенек, покрытых малиновым сукном, сзади виднеется обветшалый вышитый орел под балдахином... Государственный Совет занимает приготовленное ему возвышение... входит Государственная дума. «Какая смесь одежд и лиц, племен, наречий, состояний: из хат, из келий, из темниц сюда стеклись для совещаний» – хочется пародировать слова Пушкина... У членов Думы серьезные и «истовые» лица. Густою толпою они занимают все отведенное для них возвышение и даже выступают за его предел. <...>
В дверях залы в предшествии дворцовых гренадер появляются императорские регалии... Регалии становятся по бокам трона, и вслед за тем под звуки народного гимна идет в предшествии духовенства государь и вся царская фамилия. Начинается длинный и скучный молебен, во время которого члены Думы заслоняют от меня царскую фамилию. По окончании молебна великие князья становятся по правую сторону трона тесной и некрасивой кучкой... Женщины становятся на особое возвышение по правую сторону трона. Я не вижу на лицах обеих императриц ни слез, ни особого выражения испуга (о которых так много высказывалось впоследствии). У Александры Федоровны обычный холодный вид и кислая недовольная складка у рта, у Марии Федоровны безразлично-ласковый взор глупой, но доброй женщины. Они обе одеты с ослепительной роскошью и буквально залиты бриллиантами... Но вот и государь... Он идет ровной неторопливой походкою к трону, как бы нерешительно входит на его ступени и садится... Наступает минута молчания. Он дает какой-то знак левой рукой, и министр двора Фредерикс почтительно подает ему бумагу... Государь встает, делает два шага вперед и при первых звуках своего голоса весь преображается, выпрямляется и с оживленным лицом, внятным и громким голосом, в котором слышатся порой чуждые русскому уху, отдаленные звенящие звуки, читает свою речь к «лучшим людям» с большим мастерством, оттеняя отдельные слова и выражения и делая необходимые паузы. В одном месте, где говорится о сыне – наследнике престола, в голосе его звучат ноты тревожной нежности. Но вот он кончил и сделал легкий поклон на обе стороны. В зале звучит сперва негромкое, но потом все возрастающее «ура», которое, мне кажется, исходит от членов Думы, хотя многие при выходе из дворца меня и уверяют, что члены Думы вовсе не кричали, а некоторые даже демонстративно закрывали рот рукой... Я еду домой со смутным чувством, сознавая, что присутствовал при не совсем ожиданном для других участников погребении самодержавия. У его еще отверстой могилы я видел и трех его наследников – государя, Совет и Думу. Первый держал себя с большим достоинством и порадовал мое старое сердце, которое боялось увидеть русского царя объятым недостойным страхом... Второй – жалкое и жадное сборище вольноотпущенных холопов – не обещает многого в будущем, несмотря на свою сословную и торгово-промышленную примесь... Но Дума – что даст она? Поймут ли ее лучшие люди лежащую на них святую обязанность ввести в плоть и кровь русской государственности новые начала справедливости и порядка?..