Можно бы привести ряд примеров того, как врывается в ткань романа враждебная нам идея всепрощения, но я ограничусь одним, наиболее ярким примером. Заключительная страница второй книги чрезвычайно ответственна, она воспринимается как обобщение событий, описанных ранее. Вспомните, как убитого Валета похоронили «по-христиански» двое казаков, как приехал с ближнего хутора какой-то старик и поставил у могилы часовню. «Внизу на карнизе мохнатилась черная вязь славянского письма:
В годину смуты и развратаНе осудите, братья, брата.
Старик уехал и в степи осталась часовня горюнить глаза прохожих и проезжих извечно унылым видом, будить в сердцах невнятную тоску». А в мае возле часовни бились стрепета – «бились за самку, за право на жизнь, на любовь, на размножение». И потом – «положила самка стрепета девять дымчато-синих крапленых яиц и села на них, грея их теплом своего тела, защищая глянцево-оперенным крылом».
Какие выводы напрашиваются из всей этой картины? «Невнятную тоску» навевает одинокая часовня в степи: помните о смерти, помните о бренности всего земного! Шла борьба, не было жалости к человеку ни у белых, ни у красных. Что же, не будем осуждать друг друга – все повинны в жестокости. К чему борьба, в которой встает брат против брата? Ведь жизнь прекрасна, посмотрите на «бездумно-счастливую птичью жизнь» и поймите, что единственно справедлива борьба только «за самку, за право на жизнь, на любовь, на размножение». Вечны только биологические законы человеческой жизни, а все остальное – суета сует.
Это сладенькая водица поповски-лицемерного всепрощения, гнуснейшего гуманизма является выражением явного влияния на Шолохова классово-враждебных сил.
Мы видим, как ложная идея врывается в произведение, комкает его целеустремленность, тем самым лишая роман полновесной художественности.
Мы не можем ограничиться констатированием того, что эти срывы объяснимы мелкобуржуазной сущностью художника, выражающего устремления середняцких масс казачества. Мы должны показать эти срывы Шолохову, указать опасность возможного перерастания ошибок в такую систему взглядов, которая будет противостоять пролетарской литературе. Эту опасность должен видеть Шолохов, и он должен, если хочет быть действительным пролетарским писателем, предотвратить превращение возможности в реальность.
М. Никулин12
М. Шолохов как гуманист
Меня больше всего интересует то, что роман «Тихий Дон» является интересным для читателя различных прослоек. Может быть, «Тихий Дон» читается больше читателем непролетарским? Но и пролетарским читателем он читается с большим интересом.
Мне кажется, главное, что интересует здесь читателя не нашего круга, так это своего рода гуманизм, который пронизывает все произведение Шолохова. Гуманизм присущ Шолохову и тогда, когда он показывает страдающего большевика и очутившегося в несчастьи реакционера. Возьмем такую сцену, как сцена расправы Подтелкова с Чернецовым. Перед нами стоят два представителя различных враждующих классов: с одной стороны Чернецов – реакционер и с другой – Подтелков, человек с какими-то новыми веяниями – полубольшевик. Этот момент так зарисовывается автором, что сочувствие читателя невольно переносится к Чернецову. Понятно, Чернецов страдает. Возьмем другой пример из 6-й части «Тихого Дона», то место, где убивают Лихачева. У читателя сочувствие Лихачеву. Лихачев – большевик. Но сочувствие Лихачеву – сочувствие как к человеку прежде всего. Это не сочувствие представителю определенного класса.
Возьмем главу отступления белых в Степном походе. По мнению Листницкого – белые идут на Галгофу. О чем офицеры разговаривают? Разговоры сводятся к следующему: один сожалеет об оставленной дочурке, другой – об отце. Читатель в это время понимает их грусть, сочувствует им. Сочувствие в одинаковой мере вызывается и у читателя большевика и у читателя реакционера. В этом случае Шолохов гуманизмом мирит всех читателей.
Что касается романтической подачи некоторых мест Шолоховым, то, по-моему, это объясняется отчасти тем, что автор берет казачество в моменты, изолированные от трудовых процессов, в моменты далекие от сурового общественного распорядка, где вскрывается классовая рознь казачества: он берет его в моменты германской войны, полковой службы, в моменты гражданской войны, когда обособленность казачьего уклада позволяет стушевывать классовую рознь и ее там проследить гораздо труднее.
Что касается доклада т. Янчевского, то он меня, как и многих, не удовлетворил, потому что построен он исключительно на частностях. Это какой-то следовательский подход к материалу: вырвать то, другое. Сличать, каким словарным багажом пользовался автор, подавая большевика, каким словарным багажом он пользовался, рисуя контрреволюционера. Для Янчевского важно, почему Шолохов наделил Валета уродливой головой, шеей. И в этом Янчевский видит контрреволюцию… Да может быть, социальные причины обусловили то, что Валет имел такую шею, а не иную. Где Валет родился, жил?..
Другой момент: про черную петлю, захлестывающую область. Для меня в этих словах нет ничего ужасного. Пусть область захлестывает черная петля. В это слово я включаю Каледина, Изварина и всех казакоманствующих. Мне не страшно, что черная большевистская петля захлестывает их. Дальше о «бабочках». Корнилов гоняется за бабочкой, а Подтелков тяжело ступает. Ну, т. Янчевский, это ж ерунда. Ничего ужасного. Ужаснее было бы, если бы Подтелков гонялся за бабочкой. Пусть уж Корнилов гоняется и в будущем за ней, а Подтелкову Шолохов пусть не позволяет этого делать.
Теперь в отношении так называемого синтезированного образа – образа Григория Мелехова. Тут настораживаешься и не спешишь оценивать роман преждевременно, не спешишь вешать ему ярлыков: он реакционный, он революционный.
Так как Мелехов является синтезированным образом, является прообразом шатающегося казачества, то давайте проследим его до конца. Если шатающееся казачество станет революционным, тогда мы не сможем бросить упрек Шолохову (т. Янчевский: а если Шолохов умрет завтра и роман его останется в таком виде?). Чорт знает что случится!.. По крайней мере, роман не закончен.
В романе есть места символические. Символика позволяет иногда различно толковать эти места. Я к тебе, т. Макарьев! Помнишь, я задал тебе вопрос: кто этот старик? Ты ответил, что это пчельник. Возможно, в частной беседе ты узнал от Шолохова, что – это пчельник, живет он там-то (Макарьев: я тогда шутил). Нужно было своевременно сказать, что это была шутка. Я это принял за чистую монету.
Шолохов не обязан всякому и каждому читателю объяснять, что в такой-то лощине жил такой-то старик. Определенного места в романе не отведено старику. Образ старика мне свойственно было понимать как олицетворение трудового, черноземного Дона.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});