свежим, un petit peu nonchalant[726] и девственным, что я его заслушался. Недостает только отыскивать персону, смеявшуюся таким смехом! Все это приятно шевелит мою натуру и показывает, что бы могло из меня выйти в поэтическом отношении, если б я вел себя благонравно и употреблял на пользу искусства все нежные и страстные инстинкты, данные мне природою. Истинно сказал так автор, которого Арапетов читает под пальмовым листом[727]: les grands faiseurs etaient tous chastes!»[728]
Вечер вторника и среду провел вместе с Томсоном у Мейера и <...> Трефорта. Дорогу совершил благополучно, спал восхитительно, ел с аппетитом и, вообще, предавался тем увеселениям, которые, как давно мною замечено, возможны только в деревне и в одной деревне. Надо знать сельскую жизнь, чтоб оценить то удовольствие, с которым мы пили и болтали, слегка подтрунивали над Томсоном и держали диспуты о самых странных предметах. Мне дана от бога способность наслаждаться малым и находить поэзию в мелочах жизни, в этом отношении я, бесспорно, пошел далее самого Василия Петровича. Сверх того я люблю хорошую помещичью жизнь, начиная от жизни блистательно обставленной, поэзия которой несомненна и видна глазу, до простого быта скромных и опрятных помещиков. Вот почему я читал раз десять «Постоялый двор» Степанова, книгу, по моему мнению, превосходную и у нас неоцененную[729]. По тому пути, на который я намекаю, должен идти не один русский поэт в будущем, и, даст бог, еще в наше время мы увидим такого поэта. Тургенев, между прочим, что-то говорил о сценах из помещичьей жизни. Но, описывая эти сцены, не надо быть ядовитым, — не то можно выбрести на Гоголеву дорогу и стать подражателем подражателей.
Пересмотрим вещи, мною читанные в это время:
1) Сувестра, «Philosophie sous les toits»[730][731]. Идея этой книги, увенчанной Академией, заключается в признаниях практического философа, голяка, умеющего довольствоваться малым и создать себе микроскопическую Фиваиду[732] где-то под кровлей, посреди жадного и тревожного Парижа. Есть главы хорошие, мысли великолепные, но книга грешит одним тяжким грехом: она писана с дидактической целью, а не вырвалась из души счастливого человека. Оттого в ней есть плоская мораль и нравственный сахар. Подобные вещи хотя и поучают людей отлично, но не могут быть писаны по заказу: истины, в них высказанные, надо прочувствовать. Лет 9 тому назад я находился в настройстве ума (которое мне принесло бездну пользы в жизни), в настройстве, под влиянием которого можно было приниматься за труд такого рода. Я заблуждался во многом, но был счастлив своим заблуждением и ему верил, — все это возможно при первой молодости или вследствие всей жизни, жизни философа. Сувестр сделал из себя не энтузиаста, не убежденного философа, а просто расточителя эффектных и дельных истин. Книга пахнет общим местом.
Иной напал бы и на идею ее, но я того не сделаю. Эта идея, при всех своих несовершенствах, обошла мир, осушила реки слез и всегда будет великой идеей. Нравственная positiveness[733] и цинизм, что властвуют нынче, пройдут и пройдут скоро, но идея Эпиктета и Попа, Вольтера и Локка всегда будет жить и производить добро.
2) Сочинение Кюстина о России, с рецензией) на него Греча[734]. Эта рецензия далеко не так подла, как заставляет предполагать имя Греча, моего бывшего наставника в русской словесности. Греч исполнил свое дело не вполне, но деликатно, и с меткостью указал на главный промах Кюстина, т. е. излишнюю страсть к обобщениям (generalisation), погубившую многих писателей более даровитых и создавшую целую когорту авторов-чудищ, в роде Кине, Мишле и Леру. Кюстин по своему фонду и предрассудкам, истинное старое дитя, как большая часть легитимистов и неокатоликов — он не так глуп, как, например, Вальш, утверждавший, что французская революция устроена была богом с той целью, дабы несколько английских семейств приняли католическую веру, но он склонен к аберрациям более вредным, ибо он разумнее. Книга его, столь известная и так часто издаваемая, — очень скучна, но представляет полезное чтение с положительной, а еще более с отрицательной точки зрения. Гнев, ею возбужденный в России, далеко не так велик, как о том думают и говорят из понятных причин, ибо, читая сочинение, сердишься на автора не за его дурные отзывы о России, а за его собственную шаткость и неуменье сладить с своей темой.
Одно в Кюстине хорошее качество: он не лжец. Он три месяца посвятил на изучение края, которого не изучишь и в три года, и покинул Россию в то время, когда голова его от тьмы собранных и противоречащих фактов пошла вверх дном. Не скрывая этой путаницы своего рассудка, он силится водворить порядок посредством обобщений и кое-где нахватанных общих мест, а оттого становится пуст, жалок и даже слеп. Говорят, что первые минуты рассвета от смешения тьмы с светом темнее ночи, то же и со впечатлениями Кюстина: покидая Россию, он меньше знает о ней, чем перед отъездом в Петербург. Становится тяжело и неловко за самого путешественника, — тем тяжеле и неловче, что его искренность и желание узнать истину угадываются с первого раза. Злонамеренности в нем нету, в этом он гораздо выше д'Арленкура, книга которого, с ее преувеличенными и глупыми похвалами[735], может оставить о России гораздо худшую идею, чем книга Кюстина. Изобилие черных теней никогда не повредит картине так, как изобилие глупо-ярких красок и нелепых бликов. Но, однако, все-таки Кюстин сочинил безобразное произведение. Иностранцы поняли ее навыворот, — русские осудили, не читавши. А я думаю, что для умного и любящего свое отечество русского это сочинение может быть полезным чтением, ибо автор иногда зорок посреди слепоты и рассказом нелепости родит мысль дельную.
Вообще, на свете есть сотни путешествий во сто крат лживее, бесплоднее и безобразнее, чем Кюстин, так часто ругаемый. Нет книги, которая могла бы служить лучшей пародией на подражателя манеры Монтескье[736], — как его «Russie en 1839».
3) Рецензия Дюфаи на Мемуары Мармонтеля[737]. Боги! что за поэзия это XVIII столетие! Я читал статью, будто припоминая восхитительный сон! Несмотря на иезуитов и госпожу Помпадур, несмотря на Палиссо, Сорбонну, классиков и Фрерона, я желал бы жить во времена Гольбаха, д'Аржанталя, Вольтера, m-me Tencin и tutti quanti. Обстановка их быта повергает меня в очарование. За один из вечеров в замке m-me d'Aine (см. корреспонденцию Дидро) я бы отдал все на свете! У всякого свой век, — иной желал