не уступит их.
— Художник, учившийся у Жерома, много лет прожил в Париже. Но картины эти предпочитает оставить Москве…
Иногда публика тесным кольцом обступала Верещагина, требовала его пояснений к картинам и рукоплескала ему. Французские газеты единодушно высказывали похвалу. В Англии по поводу этой выставки писали:
«Верещагин — Гомер живописного реализма!..»
«Верещагин — Лев Толстой в живописи!.. Тот же гений, то же бесстрашие, та же борьба за то, что они считают истиной, хотя бы иногда и ошибочно».
Стали появляться в заграничной печати заметки, выражающие удивление по поводу инертности и странного поведения царского правительства, которое упускает за границу национальные патриотические картины знаменитого Верещагина. И тогда, стыдясь мирового общественного мнения, правительство решило приобрести весь цикл картин 1812 года и поместить их в Историческом музее. А пока творения Верещагина продолжали путешествовать по городам Европы. В Берлине, в залах рейхстага, за один месяц на выставке побывало восемьдесят тысяч человек. Приехал на выставку и пожелал встретиться с Верещагиным сам кайзер — Вильгельм Второй. Бравый император, с закрученными усами, звеня шпорами, быстро обошел выставку и, желая сказать что-то значительное, изрек, обращаясь к сопровождавшему его художнику: «Ваши картины — лучшая гарантия против войны…»
Верещагин вежливо поклонился и подумал: «Королям да императорам не положено по чину разговаривать, они только вещают». Кто-то из свиты Вильгельма поспешно записал слова кайзера в книжечку в сафьяновом переплете, куда заносились речи и афоризмы императора. Верещагин был весьма невысокого мнения о Вильгельме, недавно отстранившем от дипломатической деятельности «железного канцлера» Бисмарка.
«Тебе до хитроумного и жестокого Бисмарка далеко, — думал художник, глядя на узкий и продолговатый лоб Вильгельма. — Ведь как-никак «железный канцлер», хитрейший интриган, был на своем месте и немало потрудился для объединения и укрепления Германии. Посмотрим, как без него твои дела пойдут…»
Вильгельм остановился против одной из картин, видимо больше всех поразившей его воображение. Это было полотно, изображающее бегство Наполеона из России. Закутанный в шубу завоеватель шел впереди остатков своей отступающей гвардии, среди трупов, торчащих из-под снега, а позади в упряжке тащилась наполеоновская кибитка, похожая на мрачный катафалк. Да и вся группа войск во главе с поверженным императором напоминала похоронную процессию. По мере того как Вильгельм, глядя на это полотно, углублялся в свои мысли, он мрачнел и злился, играя желваками. И опять он соизволил задумчиво изречь: «И несмотря на это, все еще есть люди, желающие повелевать миром, но все они кончат подобно этому…» Слова кайзера снова угодили в сафьяновую книжечку.
«Неглупо сказано, — подумал Верещагин, чуть, заметно усмехаясь щелочками своих веселых и добрых глаз. — Значит, до самых печенок дошло…»
Вильгельм и его свита удалились из рейхстага. Верещагин проводил их до площади, где, окруженные плечистыми, златыми гусарами, они разместились в экипажах и помчались в загородный дворец Сан-Суси.
Лишь только Верещагин вернулся в залы выставки, как его обступила толпа репортеров, литераторов и каких-то важных особ. Все стали выспрашивать художника о том, что сказал кайзер Вильгельм по поводу его картин, какое впечатление произвели на императора полотна, развенчивающие Наполеона, осуждающие его захватнические стремления и действия.
— Господа, — ответил им Верещагин, — зачем вы меня об этом спрашиваете? Всего несколько минут прошло, как уехал Вильгельм. Вы имели возможность сами спросить его о моей выставке. Я от него мог услышать одно, вы, вероятно, услышали бы другое… Не удивляйтесь. Так бывает. Лет тринадцать назад, в Петербурге, на моей выставке был, вот так же со свитой, покойный царь Александр Второй. После его посещения я вынужден был уничтожить три свои лучших картины… Надеюсь, в стенах рейхстага этого не произойдет. Смотрите выставку, господа, своими глазами и имейте свое суждение.
Среди публики на выставке верещагинских картин оказался находившийся в те дни в Берлине латышский революционер-марксист, в недавнем прошлом редактор демократической газеты «Диенас лапа». С неослабевающим интересом, изо дня в день он посещал выставку, не уподобляясь праздным зрителям, которые обычно рассматривают картину столько времени, сколько требуется для прочтения надписи ниже багета.
Верещагин приметил его, заинтересовался: «Немец? — нет. Русский эмигрант?»
Решил подойти и первым заговорил с ним по-немецки:
— Простите, не имею чести знать, кто вы, но скажу прямо: я люблю таких, как вы, посетителей, которым не безразличен труд художника. Вы, вероятно, искусствовед?.. И знаете, кто я?
Посетитель сдержанно и приветливо улыбнулся, протянул Верещагину руку, заговорил по-русски:
— Рад с вами, Василий Васильевич, познакомиться. И не нужно в разговоре со мной утруждать себя здешним языком. Я учился в Петербургском университете. Русский язык для меня то же, что родной — латышский. Я переводил для печати пушкинского «Бориса Годунова»… И хотя я не искусствовед — юрист по образованию, однако это не мешает мне понимать ваше творчество. О вас много пишут, много говорят… Как знать, быть может и я сумею рассказать о вашей выставке хотя бы своим землякам — латышам…
— Дорогой мой, пожалуйста! Подробные комментарии к этим картинам — в каталоге и специальном издании…
— Я уже имею. Читал…
— Прошу прощения: ваше имя, фамилия?
— Меня зовут Ян Плиекшан. Это по паспорту. Мой литературный псевдоним — Райнис…
— Запомню. Запомню… И рад буду прочесть. На латышском? Что ж, найду переводчика. Надолго здесь, в Берлине?
— Не знаю, как дела и обстоятельства. В России нашему брату трудно дышать.
— Понятно, понятно…
Видел ли в тот год Верещагин отзывы Райниса о своих картинах под заглавием «Письма из Берлина», подписанные только буквой «Р», остается неизвестным. Да едва ли и сам автор этих писем, Райнис, мог в скором времени прочитать в приложениях к одному из латышских журналов свои впечатления о верещагинской выставке. Райнис был арестован царской охранкой, год просидел в тюрьме, а затем был выслан под надзор