Нет, не потому не стала она, говоря словами Р. Гуля, «бежать от ужасов большевизма», что считала это «противным чести», а по той единственной причине, что она была — и хотела остаться — поэтом.
Много лет спустя, уже на закате своей долгой жизни, она вновь — мысленно — обратилась к тому, к кому были обращены те, давние ее стихи:
Прав, что не взял меня с собойИ не назвал своей подругой.Я стала песней и судьбой,Ночной бессонницей и вьюгой…
Меня бы не узнали выНа пригородном полустанкеВ той молодящейся, увы,И деловитой парижанке.
(1962 г. Комарово)Представить себе ее этой молодящейся и деловитой парижанкой мы, конечно, не в силах. Да и сама она вряд ли могла всерьез вообразить, что могла бы стать ею. (Не стала же такой Цветаева!) И если бы даже она и не отвергла предложенную ей тогда альтернативу, конечно, все равно осталась бы поэтом, то есть продолжала бы писать стихи. Но стала ли бы она при таком повороте событий тем, чем стала здесь, на родине, — «песней и судьбой, ночной бессонницей и вьюгой»?
Делая свой выбор, она, может быть, и не до конца провидела свою грядущую судьбу, но уже достаточно ясно представляла себе, что значит быть поэтом в России.
* * *
Быть поэтом в России — это не то, что быть поэтом на Западе.
Н.Я. Мандельштам, вспоминая один их разговор (один из многих на эту тему), рассказывает:
Мой друг К.В. однажды сказал мне: «Я не сомневаюсь, что любой наш поэт согласился бы быть русским поэтом». «Со всеми биографическими последствиями?» — спросила я. «Да, — сказал К.В. — у вас это серьезное дело…»
Все же мне кажется, что К.В. недооценивал «биографические последствия», и в этом со мной согласилась А.А., но она заметила, что обратное явление, то есть желание русского поэта стать иностранным — немыслимо. Такого не может быть, несмотря на «биографические последствия». От них никуда не уйдешь. Работать в русской поэзии — великая честь, и вместе с честью приходится принимать и последствия.
(Воспоминания об Анне Ахматовой. М. 1991. Стр. 308)Вспоминая этот их разговор, Надежда Яковлевна, конечно, не могла не соотнести его с тем, что ей постоянно твердил Осип Эмильевич.
— Нигде, — любил он повторять, — поэзию не ценят так, как у нас. У нас за нее убивают.
В 1917-м мысль, что «здесь», где она твердо решила остаться, за поэзию будут убивать, ей в голову, быть может, еще и не приходила. Хотя…
Борис Анреп, — тот самый, чей голос звал ее оставить «свой край, глухой и грешный» и кому она ответила на это гордым отказом, так вспоминал об их последней, прощальной встрече:
Я перешел Неву по льду, чтобы избежать баррикад около мостов… Добрел до дома Срезневского, звоню, дверь открывает А.А. «Как вы? В такой день? Офицеров хватают на улицах». — «Я снял погоны».
Видимо, она была тронута, что я пришел. Мы прошли в ее комнату. Она прилегла на кушетку. Мы некоторое время говорили о значении происходящей революции. Она волновалась и говорила, что надо ждать больших перемен в жизни. «Будет то же самое, что было во Франции во время Великой революции, будет, может быть, хуже».
(Воспоминания об Анне Ахматовой. М. 1991. Стр. 86)Он перешел Неву по льду, — дело, стало быть, происходило в марте, самое позднее — в апреле. Все были тогда полны самых радужных надежд. Но «Кассандра» твердит свое: будет то же, что во Франции во время Великой революции. А ведь во Франции в то время «Андрей Шенье взошел на эшафот», то есть и тогда уже поэзию ценили высоко: за нее убивали. И это — французы. А тут, у нас, наверняка все будет еще хуже.
Из большого (огромного) цикла ее стихов, обращенных к Б.В. Анрепу, не могу не вспомнить тут еще одно стихотворение. Под ним стоит дата: лето 1917 года. Но время написания своих стихов Ахматова очень часто обозначала неточно. Точно мы можем обозначить только дату первой его публикации: оно увидело свет 13 апреля 1918 года в газете «Воля народа». И как мы сейчас увидим, неслучайно это интимное лирическое стихотворение появилось в газете, и в газете с таким названием.
Коллизия этого стихотворения — все та же: выбор. Выбор, который уже сделал ОН, и выбор, который делает (тоже уже сделала) ОНА:
Ты — отступник: за остров зеленыйОтдал, отдал родную страну,Наши песни, и наши иконы.И над озером нашим сосну.
Для чего ты, лихой ярославец,Коль еще не лишился ума,Загляделся на рыжих красавицИ на пышные эти дома?
Так теперь и кощунствуй, и чванься,Православную душу губи,В королевской столице останьсяИ свободу свою полюби.
Оппозиция эта (родина или свобода) вроде та же, что в обращенной к ней инвективе Романа Гуля.
Но в основе своей, конечно, другая. В отличие от той свободы, которую выбрал Гуль (и Бунин, и Ходасевич, и Замятин, и Цветаева), свобода, которую избрал герой этого стихотворения (если, конечно, верить его автору), скорее смахивает на ту «постылую свободу», которую боялся потерять Онегин, в чем он признавался в своем последнем объяснении с Татьяной. Попросту говоря, это — возможность свободно заглядываться на «рыжих красавиц», в чем его подозревает, как видно, не без некоторых к тому оснований, лирическая героиня, за что, собственно, его главным образом и осуждает.
И все-таки — это та же оппозиция, тот же выбор, где каждый выбирает то, что ему дороже: он — СВОБОДУ, она — Родину.
«Остров зеленый», за который герой этого стихотворения «отдал родную страну», это, конечно, Англия. А «королевская столица», в которой ему теперь предстоит тешиться выбранной им свободой, — это, конечно, Лондон. И поэтому невольно вспоминается тут известное рассуждение Чаадаева из его «Апологии сумасшедшего»:
Есть разные способы любить свое отечество; например, самоед, любящий свои родные снега, которые сделали его близоруким, закоптелую юрту, где он, скорчившись, проводит половину своей жизни, и прогорклый олений жир, заражающий вокруг него воздух зловонием, любит свою страну конечно иначе, нежели английский гражданин, гордый учреждениями и высокой цивилизацией своего славного острова.
Та любовь «к своему отечеству», которую Ахматова противопоставляет выбору, сделанному ее возлюбленным, казалось бы, не имеет ничего общего с этой любовью «самоеда» к «своей закоптелой юрте», над которой глумится и которую отвергает Чаадаев. Она вроде прямо говорит о том, ЧТО не в силах предать, С ЧЕМ не может и не хочет расстаться. Это
Наши песни, и наши иконы.И над озером нашим сосну.
Но ведь не песни, и не иконы, и не эту сосну над озером зовет он ее отринуть от себя, забыть, как дурной сон, а совсем другое:
Оставь свой край глухой и грешный,Оставь Россию навсегда.
Я кровь от рук твоих отмою,Из сердца выну черный стыд…
И она не спорит. Она просто не желает этого слышать:
Но равнодушно и спокойноРуками я замкнула слух.
Не означает ли это, что ей, в сущности, нечего на это возразить! Да, этот край, который она не хочет покидать, и в самом деле «глухой и грешный». Да, живущим в этом глухом и грешном краю и в самом деле надо бы отмыться от крови и вынуть из сердца тот «черный стыд», от которого он обещает ее избавить…
Неужели она с этим согласна?
Да, она и сама, без этих его уверений знает, что это действительно так:
Привольем пахнет дикий мед,Пыль — солнечным лучом,Фиалкою — девичий рот,А золото — ничем.Водою пахнет резедаИ яблоком — любовь,
Но мы узнали навсегда,Что кровью пахнет только кровь…И напрасно наместник РимаМыл руки пред всем народомПод зловещие крики черни;И шотландская королеваНапрасно с узких ладонейСтирала красные брызгиВ душном мраке царского дома…
Это написано в 1934-м, то есть семнадцать лет спустя. Но читается — как прямой ответ на то, что она услышала тогда:
Я кровь от рук твоих отмою…
Таких перекличек, таких стихов, написанных уже в более поздние времена, но прямо продолжающих те давние ее строки, родившиеся в 17-м году или в самом начале 20-х, у нее много. Эти переклички возникают постоянно — иногда как бы неосознанно, стихийно, но нередко и вполне обдуманно и даже подчеркнуто.
Вот, например, стихотворение «Родная земля», написанное 1 декабря 1961 года: