родные братья, но носили разные фамилии. Один был Новиков, второй Маскаленко. Зато фамилию Гусева носила знаменитая Райка. Она не была дочерью Ксении Алексеевны. Она была ее невесткой. Со своим сыном Юрой (у него тоже была другая какая-то фамилия) она жила там же.
Юра-то был более или менее нормальный – тихий, слегка забитый, но, в общем, нормальный. От него я услышал однажды удивительную вещь, которую ни до ни после я не слышал. Мы, помню, рассматривали какой-то пластмассовый «под стекло» набалдашник от старого зонтика. Этот набалдашник, имитируя своим видом какой-нибудь «бажовский» самоцвет, переливался разноцветными прожилками – зеленым, красным, желтым. «Вот посмотри, – говорил Юра каким-то торжественным голосом, – как этот драгоценный камень переливается разными тётеньками».
Эти «разные тётеньки» в силу своей предельной иррациональности произвели на меня сильнейшее впечатление, и я на некоторое время взял их на вооружение, определяя именно таким образом все то, что переливалось разными цветами, включая и радужную поверхность бензиновых луж.
Между прочим, от того же тихого Юры я впервые услышал слово «импрессионизм». Видимо, какие-то он читал книжки, которые никто кроме него тогда не читал. Он мне рассказывал: «Были такие во Франции художники – эдуарманы и клодманы. Они и придумали импрессионизм». Через несколько лет я прочитал «культовую» в те времена книгу, которая называлась «Жажда жизни». Про Ван Гога и его трагическую, но такую ослепительную судьбу. Там же я прочитал в том числе и про клодманов с эдуарманами и вообще заразился, причем навсегда, «не таким, как положено» искусством.
Райка же, его мамаша, была настоящая чума. «Рая – исчадье ада», – говорил склонный к заковыристым каламбурам наш сосед Сергей Александрович, летчик в отставке.
Во-первых, общепризнанная блядь. К ней таскались какие-то хмыри, каждый из которых поселялся у нее на несколько дней, после чего с треском изгонялся из ненадежного и эфемерного Райкиного рая. А после этого почти без паузы появлялся следующий.
Во-вторых, она славилась гомерической стервозностью и скандальностью. Она вечно ругалась с соседками, включая по таким случаям какой-то особенный, какой-то специальный тембр голоса, ни перекричать который, ни заглушить другими источниками звука было практически невозможно. Поэтому она всегда выигрывала по очкам любую дискуссию. Я часто вспоминаю ее и такую ее коммуникативную особенность. Особенно часто – в последнее время.
Имени ее мужа – к тому времени уже бывшего – я не помню. Кажется, Володя. Он был сильно пьющим и время от времени куда-то пропадал. Однажды, видимо, в процессе рутинной пьяной драки он был вытолкнут из тамбура электрички (в то время двери электрички открывались и закрывались вручную) и раздавлен поездом.
Это дело было тогда вполне обычным. Так и говорили без особой даже экзальтации: «Выкинули из электрички прямо под колеса. Ну и все…»
Я запомнил похороны. Гроб стоял в середине двора. Вокруг была небольшая, но заметная толпа народу. Играл духовой оркестр.
Обитали в Том дворе не только родственники Ксении Алексеевны.
Жила там также и Таня Синотова, моя первая в жизни подружка. Мы таскали другу «подалочки» (так она произносила это слово). «Подалочек» – это карамелька, завернутая в листик шоколадной фольги, желтенький одуванчик и ломтик печенья «Привет».
Также жили в Том дворе Павлик и Рита Ароновы. С Павликом я одно время близко дружил. Он впоследствии стал милиционером.
Жила с родителями Таня Чирикова, девушка довольно-таки легкомысленная в смысле пресловутой социальной ответственности. Она была долговязая, длинноногая, спортивная, веселая.
Там же жила ее сестра Валя, носящая, в соответствии с традициями двора, тоже другую какую-то фамилию, какую – не помню. Нет, помню – Арсеньева.
Там же жил их младший брат Сережа по фамилии, если не ошибаюсь, Кашин. Он потом пошел по кривой, как говорили взрослые, дорожке. То есть стал подворовывать и попал в колонию. С тех пор я его не видел.
Тот двор был веселый и оживленный. Там играли в штандар, в прятки, в круговую лапту, в «колдунчики» и в «жопки». Там на каких-то ничьих, бесхозных досках ставили какие-то спектакли. Там летними вечерами на своей веранде, выходившей во двор, пели заунывные народные песни еще две жилички, сёстры. Их имена, кажется, никогда не произносились. Они вели исключительно замкнутую жизнь. Соседки говорили про них, что они то ли сектантки, то ли староверки.
Тот двор, как и наш, располагался на «берегу» Ярославского шоссе. Между нашими дворами и шоссе было небольшое пространство, называвшееся «полянкой». На полянке была волейбольная площадка. Посреди полянки торчала колонка с водой. Там играли, бегали, бесились, дрались, мирились.
Совсем недавно, проезжая на машине по Ярославке, я обнаружил, что ни Того двора, ни нашего, ни, соответственно, наших домов уже нет. Они пали жертвами энергичных мероприятий по расширению шоссе. Шоссе, конечно, расширять необходимо – я ж понимаю, что я, против прогресса, что ли! Да ни в коем случае!
Таня Синотова
Мы с ней дружили еще с дошкольного возраста. Потом – в первом классе – некоторое время сидели за одной партой.
Потом меня пересадили поближе к доске, потому что опытная учительница Александра Федоровна стала замечать, что я щурюсь, глядя на доску. Этим наблюдением она поделилась с моей мамой, которая, конечно, потащила меня к глазному, а глазной, пожилой, лет тридцати восьми, лысоватый дядька выписал мне очки минус два с половиной.
Оправу мне достали через дальнюю родственницу Берту Львовну, работавшую в «Оптике» на Сретенке.
Дети-очкарики в те годы были вообще-то редкостью. Во всяком случае, в классе я был единственный, кто носил очки. Среди одноклассников это вызывало сложную смесь чувств, соединявшую в себе почтительность и насмешливость. С одной стороны – дразнили, впрочем, добродушно, с другой – просили дать примерить, после чего в ужасе срывали с себя мои очки и спрашивали, как я могу в них вообще что-нибудь видеть.
Очки, впрочем, к моему рассказу не имеют отношения. Речь идет о Тане Синотовой, вернее о ее причудливой фамилии. Мне-то эта фамилия не казалась причудливой, потому что я знал ее столько же, сколько помнил самого себя.
* * *
Мы с Павликом Ароновым у него дома.
Помню, что мы оба в валенках. Значит, зима. Ну конечно, зима, если к тому же и печка затоплена!
Во что-то мы играем.
Я сижу рядом с настежь раскрытой дверцей платяного шкафа. За дверцей переодевается сестра Павлика Зина. Она собирается на вечер в свой институт. На дверце по очереди повисают юбка, чулки, лифчик. Потом исчезают в обратном порядке. Мое непослушное внимание отвлекает меня от из без того не слишком увлекательной игры. Павлик