— без исторических традиций, с презрением к простому народу, с европейским внешним лоском, но без настоящей европейской образованности «знать», которая достигла богатства и власти в результате фаворитизма и дворцовых переворотов XVIII века. Причем, наряду с этой общей характеристикой, были указаны и конкретные — персональные — приметы, по которым многие представители этой «новой знати» без труда узнавали себя. К печати «Моя родословная» разрешена не была, но широко распространялась в списках, и, понятно, что все задетые в ней «рабы и льстецы» стали лютыми врагами поэта.
После женитьбы Пушкина и возраставшей его близости к высшему свету и двору неприязненные к нему или близорукие, не понимавшие новой последекабрьской тактики поэта современники стали еще резче, чем после стансов 1826 г., укорять его в перемене прежних вольнолюбивых убеждений и в отступничестве от друзей его молодости — декабристов. Это широко отразилось и в мемуарной литературе и в опиравшихся на нее работах некоторых биографов поэта и исследователей его творчества.
Пушкин действительно во многом изменился. Он и сам нисколько не отрицал этого. 26 декабря 1836 г. в письме к соседке по Михайловскому П. А. Осиповой, крепкая дружба с которой завязалась в годы его ссылки, говоря о десятилетии, протекшем со времени восстания декабристов, он добавлял: «Сколько событий, сколько перемен во всем, начиная с моих собственных мнений, моего положения и проч.» (подлинник на французском языке). «Глупец один не изменяется, ибо время не приносит ему развития, а опыты для него не существуют», — писал он же в своей запрещенной цензурой статье о Радищеве, говоря об эволюции «образа мыслей» последнего, в известной степени аналогичной его собственной эволюции, к сожалению, до сих пор недостаточно полно и объективно изученной и потому односторонне (у некоторых современных зарубежных авторов прямо искаженно-уродливо) истолковываемой в трудах о нем.
Между тем при всех своих переменах в одном и главном, тоже подобно Радищеву, Пушкин оставался неизменным. В столь угнетавшие поэта годы кишиневской ссылки он мог с полным правом сказать о себе: «Но не унизил ввек изменой беззаконной ни гордой совести, ни лиры непреклонной» («К Овидию») и с таким же правом за полгода с небольшим до смерти повторить, что не «гнул» «для власти, для ливреи... ни совести, ни помыслов, ни шеи» («Из Пиндемонти», 1836). И, действительно, в период торжествующей реакции Пушкин никогда не вставал на ее сторону. Наоборот, всем своим делом поэта, до конца славившего в «железный век» свободу и призывавшего «милость к падшим», всей своей деятельностью литератора воинствующе противостоял ей, страстно и непримиримо с ней боролся.
Идеологическим оружием реакции была сформулированная одним из столпов ее, министром просвещения и президентом Академии наук С. С. Уваровым теория так называемой «официальной народности». И первым, кто стал настойчиво противостоять этой теории и в своих публицистических выступлениях, и своим художественным творчеством 30-х годов, в котором так усилилась стихия народности подлинной, был Пушкин.
Одним из особенно значительных и имевших для поэта роковые последствия моментов этой борьбы было его крайне резкое столкновение с Уваровым. Вскоре по выходе в свет (декабрь 1834 г.) пушкинской «Истории Пугачева», предметом которой, не только не укладывавшимся в рамки уваровской формулы, но и прямо опровергавшим ее, было одно из самых крупных и мощных народных восстаний против самодержавного строя, «поколебавшее, — как писал Пушкин в заключение своего исторического труда, — государство от Сибири до Москвы и от Кубани до Муромских лесов». Уже сам выбор такой темы о событиях, которые, считал Уваров, следовало не напоминать, а, наоборот, по возможности изглаживать из памяти (позднее по тем же мотивам Уваров запретил статью Пушкина о Радищеве), считал он недопустимым. «Уваров большой подлец, — записал Пушкин в «Дневнике» в феврале 1835 г. — Он кричит о моей книге, как о возмутительном сочинении». Между тем книга Пушкина была прочитана царем, который, сделав несколько незначительных замечаний и потребовав лишь изменения заглавия (вместо «Истории Пугачева» — «История Пугачевского бунта»), не только разрешил ее к печати, но и дал ссуду 20000 рублей на связанные с этим расходы. Но это не остановило Уварова. Наоборот, поддержка в данном случае Пушкина царем явно встревожила его. В связи с этим он предписал, чтобы все дальнейшие пушкинские произведения, хотя бы они и прошли через цензуру царя, подвергались обычной цензуре, которой ведал подчиненный Уварова князь Дондуков-Корсаков. «Его клеврет Дундуков (дурак и бардаш) преследует меня своим ценсурным комитетом. Он не соглашается, чтоб я печатал свои сочинения с одного согласия государя. Царь любит, да псарь не любит».
И поэт решил ответить «псарю» ударом на удар. В конце декабря 1835 г. появилась в печати сатирическая в духе Горация и Державина ода-послание Пушкина «На выздоровление Лукулла». О низких моральных качествах и низменных поступках «негодяя и шарлатана» Уварова (как писал о нем поэт в «Дневнике») знали многие. Пушкиным они были гласно выведены наружу. Стихотворение напечатано за полной подписью поэта и снабжено маскирующим подзаголовком «Подражание латинскому», но портрет оказался столь точен, что все сразу же узнали его подлинник. И это была не просто месть за личную обиду, а смелый и резкий политический акт. На публичное позорище был выставлен в качестве бесчестного и «низкого скупца», пройдохи и подхалима, стяжателя и казнокрада основной идеолог реакции, в ведение которого было отдано и народное просвещение, и отечественная наука. К этому же времени относится и дополняющая этот портрет одна из самых бойких, получившая своего рода пословичную популярность эпиграмма Пушкина «В Академии наук заседает князь Дундук», в которой выводились на чистую воду известные многим противоестественные отношения, существовавшие между «бардашом» и «дураком», Дондуковым и его шефом, сделавшим его вице-президентом Академии наук.
В наследнике Лукулла тотчас узнал себя и Уваров. Своим «бессмертным поношением», которое сразу же привлекло к себе всеобщее внимание («Весь город занят «Выздоровлением Лукулла», — занес в дневник один из весьма осведомленных современников - цензор А.В.Никитенко), Пушкин навсегда пригвоздил к позорному столбу творца и пропагандиста официальной народности. Оживленные и встревоженно-негодующие толки обо всем этом, безусловно, шли среди придворно-светских «рабов и льстецов», особенно в одном из реакционнейших гнезд императорской столицы, влиятельнейшем политическом салоне, связанном многими нитями с реакционными политическими салонами Парижа и Вены, — жены министра иностранных дел (по его ведомству числился Пушкин на службе) графини Нессельроде, которая была злейшим личным врагом Пушкина. В свою очередь и он, по свидетельству сына П. А. Вяземского, ненавидел ее больше, чем Булгарина. Решение вопроса подсказала словно бы сама жизнь.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});