– Пусть живёт свобода! – выговорил он и скончался.
Юта плакала, слёзы Ваверской струились из глаз и мне хотелось плакать.
– То же самое, – сказал я, – я видел под Доминиканами, на Сулковском… тогда также Бог дал победу.
Женщины замолкли.
Успокоившаяся Юта выглядела бледной и исхудавшей, видно на ней было великую усталость и как бы лихорадку.
– Всё это хорошо, – добавила после нескольких минут разговора мать, – но уже сегодня, когда мы своё сделали достаточно, нужно вернуться к работе и прошлой спокойной жизни… а то бы человек сгорел от этой горячки… Я слышала, что пан Килинский от совещания к совещанию приглашаем и что командует солдатами… а я бы на его месте к шилу и дратве воротилась. Он там ничем не поможет, но ни они его, ни он их не поймут и только достойный человечишко накусается… а с костями это честно и хорошо.
– Э! Матушка! – отозвалась Юта. – Это не конец, а кто же будет валы насыпать? А кто же охрану замка удержит, чтобы король не убежал? Солдат мало… это наше дело…
– Только не твоё, – прервала мать. – Нам, бабам, за горшками следить.
Юта рассмеялась, пожимая плечами, и посмотрела на меня. Я беспрерывно глядел на неё, не в состоянии оторвать глаз.
– Мой поручик, – сказала она, – я теперь понимаю, как можно набраться дурной привычки и почему старый Яковский, хоть ему доктора смертью грозят, к шинке тянется. Однако это меня также тянет на улицу, к той беготне, к которой в течении нескольких недель привыкла. Чего-то мне не хватает… рада бы снова пули носить и подкрадываться, и обманывать русских, которых, слава Богу, нет… и вот… чего-то мне скучно…
Мать нахмурилась.
– Не плела бы глупости! – сказала она хмуро. – Ещё чего, хорошо, что это раз окончилось… день за днём от страха по тебе умирала, по крайней мере, вздохну свободней.
Не подобало мне слишком затягивать посещение, хотя они были ко мне более вежливыми, чем я ожидал. Особенно Юта. Несколько раз я поймал её взгляд, покоящийся на моей больной руке.
– Кто вас перевяжет? – спросила она, когда я уже собирался прощаться.
– У меня там есть медик, – сказал я.
– Он, должно быть, не очень мудрый, – прибавила она, – потому что вы выглядите ужасно похудевшим, а мужчине, если он собирается жить, необходимо иметь силу, потому что биться должен…
– Я тоже ожидаю вскоре вернуться в ряды, – сказал я с улыбкой, – рукой буду владеть, только бы получше стало. Действительно, было сомнение, не утрачу ли я владение рукой, что бы меня калекой сделало, но я из того страха вышел. Я начал прощаться, старуха имела дела и ушла. Более весёлая Юта проводила меня к двери.
– Мне вас очень жаль было, – сказала она, уже подходя к двери, – когда нам поведали, что вы убиты. Верьте, – она заплакала, – так легко подружиться и привыкнуть можно, а потом кажется, что человек уже и не обойдётся без приятеля.
– А! Как же вы меня… осчастливили, панна Юта, – ответил я, целуя ей руку, – этим добрым именем приятеля. Вы заплатили мне за рану.
– За рану? – подхватила она. – А, нет. Родина заплатит за кровь и рану, а я плачу вам за то, что не были непостоянным, что умели уважать меня и что лесть мне не говорили, как другие, которой не верю!
Я сильно покраснел и мы попрощались как брат и сестра. Двери закрылись.
Дом Манькевичей, в котором меня ещё держала моя рана, стоял теперь настоящим сборищем новостей. Старик сидел, принимал, пускался в политические и стратегические конъюнктуры, а сюда ему люди корзинами и мешками приносили непридуманные истории. Признаюсь, что меня эта напрасная болтовня людей, что сами ничего не делали, а остро судили о тех, которые за что-либо брались, неизмерно мучила. Я сидел молча. Манькевич, по-видимому, мне это за зло считал. Я заметил, что на короля обращали чрезмерно усердное внимание. Действительно, несмотря на его патриотичные заявления, несмотря на жертвы серебра и драгоценностей на нужды родины, несмотря на громкие прокламации – нельзя было заметить, что революции, принимающей всё более угрожающие размеры, способствовать не мог. Несмотря на удерживаемый порядок и какую-то такую субординацию, народ и мещанство брали верх… между шляхтой и панами в ближайшем окружении короля указывали явных предателей, а бумаги Игельстрёма доказали их собственными подписями, что получали пенсии от России.
Сам король насчёт шести тысяч дукатов, с которых дал расписку, должен был объясниться. Мещане, которые ежедневно ходили в замок на охрану и сидели в королевских покоях, выполняя якобы функции временных камергеров, несмотря на уважение к н. пану, ему вовсе не доверяли. Ночами расставляли их по замку и они не спали.
Знали с самой большой точностью, что семья короля, испуганная обвинениями, какие вызвали регистры Игельстрёма, обязательно хотела его вырвать из рук революции. Подготавливали к этому народ таким образом, что король каждый день проезжал дальше… и хотел освоить с этим варшавян, а однажды пуститься за Вислу и отдать себя в руки отрядов русских или пруссаков.
Преимущественно примас должен был заниматься всем этим планом и, возможно, также намеревался бежать. Как об этом доведались, понять трудно. Быть может, что среди королевских слуг в замке были доносчики. Достаточно, что в ратушу приносили всё более новые предостережения, а Рада, там заседающая, оттолкнуть их не могла.
Не раз я заключал из людских рассказов, зная о судьбе короля Понятовского, что несчастней него человека на свете, по-видимому, не было.
На вид он имел всё, что нужно для счастья, а в действительности царствование его было долгим мученичеством.
Мучили его свои, чужие, друзья, семья. Те, с которыми он был в лучших отношениях, как великий гетман, как счастливец, отблагодарили его самым жестоким образом, Россия, которой он благоволил, презирала его, послы кормили унижениями, а если был когда-либо в более страшном положении, то во время революции 1794 года. Каждый шум на улице, казалось, свидетельствует о последнем часе. Со времени его похищения конфедератами король постоянно говорил, что чувствует, что не умрёт естественной смертью, что его ждёт судьба Карла… Никогда это ложное предвидение не казалось более правдоподобным, как в это время.
Из всех своих врагов король больше всего должен был бояться тех, которых восстановил против себя. Никогда он не любил Коллонтая, а со времени Тарговицы он с ним полностью порвал, не хотел сохранять никаких отношений. Теперь стечение обстоятельств давало ему в руки влияние и силу… а король дрожал, чтобы не использовать её для мести.
* * *
В первые дни мая началось уже с всё большим наплывом особ всех сословий насыпание валов вокруг города. Правительство поощряло к этому, народ имел охоту, а легкомысленные люди, как из всего, сделали из этого всего патриотичную забаву. Была это, действительно, прекрасная картина… если бы сейчас, виденная издалека, не казалась почти грустной. Все, кто жил в городе, а даже и высшие классы, притянутые новостью и разогретые патриотизмом, текли с заступами, лопатами, тачками на весь день для насыпания валов: женщины, подростки, дети, ксендзы, мещане, паны, даже сановники Речи Посполитой.
Обычно собирались целые такие банды с музыкой, на возах везли лопаты, бочки с вином, пиво, снедь, лакомства, потому что без пирования не обходилось, и при отзвуке патриотичных песенок тянулись нарядные группы на окопы, женщины имели соответствующую одежду, коротенькую, соломенные шляпы, царила как можно большая весёлость, смех и шутки… но работы много не было. Полдня отдыхали, несколько часов подкреплялись и танец на траве не был беспримерным.
То только было красивым в тех походах, что тут царила никогда ещё не виданная гармония и прекрасные пани представляли фон лопат рядом с оборванцами, а сенаторы вместе с мясниками. Что там потом вечерами у сенаторов смеялись над мещанами, а у мещан над панами и их окружением, это очень может быть, но на окопах приязнь была самая нежная.
Из полных бочек паны поили бедняков, а за это, хотя лопатой потом не много достигали, никто ничего не говорил.
Мне кажется, не было тогда в Варшаве здорового человека, что бы на окопах не был. А кто не копал, шёл или ехал смотреть. Те, что иногда работали, приглашали зрителей… тогда, рады не рады, шли зрители на время к тачкам. В этом всём было больше фантазии и смеха, чем работы, – зато настоящих платных работников днём и ночью под строгим надзором – не хватало.
Даже король несколько раз ездил к окопам и, желая дать доказательство патриотизма, прикатил тачку песку. Давали ему «Браво!» как в театре. Когда выезжал на прогулку, однако же, хотя бы на эти окопы, посматривали на него издалека. Во всех застряла та мысль, что король хочет сбежать и что тогда Москва оккупирует город и обратит в кучу пепла. Нельзя сказать, что это рассуждение могло быть совсем нелогичным.
Мне кажется, что 8 мая, в самый день св. Станислава и меня взяла фантазия, хотя с рукой ещё на перевязи, пойти на окопы. Не буду того утаивать, что стимулом для меня был шпионаж, потому что Юта также выпросилась у матери пойти с лопаткой. Взяла она с собой двух подруг и они полетели. Я очень хотел её увидеть, побежал также. Она выбралась не рано, потому что мать сначала не позволяла; я также, только поздней узнав от челядника, которого встретил на улице, пошёл. Юта была на Праге… Едва я прорвался через мост и нашёл то место, где она стояла, чтобы ей помочь… едва я имел время поздороваться, мы слышим на Праге и от города, как бы тревогу. Мы смотрим – собираются толпы, летят, шум, крик, замешательство… словом, нет сомнения, что-то произошло.