Это унижение стало второй переменой, но она померкла перед появлением богов, перед первыми признаками будущей Империи Ир. Не рана, а человеческая, мирская ненависть обернулась внезапным доказательством существования Ира и отразилась в зеркале, когда Антеррабей выделил Дебору из всей ватаги и Дебора, чтобы выйти на его зов, невольно потребовала остановки экскурсионного автобуса. В лагере мир сковывал ее час за часом, но отныне уже не мог удержать, ибо место ее, как подсказывал Ир, было не здесь.
Третьей переменой стала городская жизнь. Мама считала, что с переездом все изменится к лучшему. У них наконец-то будет собственное жилье, пусть даже не дом, а всего лишь квартира, а Дебора заведет друзей среди ровесников. Уезжая из старого дома, Дебора только посмеивалась: кто-кто, а она знала, что злой рок от нее не отстанет. В большом городе роковое пятно грозило проступить еще ясней, а сложности – обрести более четкие очертания. Прежнюю ненависть и отчужденность уже невозможно было объяснить их еврейством. Но с прежней ненавистью Дебора свыклась. А в городе новое презрение и новая отчужденность прорезали глубокие борозды в еще не загрубевших чувствах.
На этот раз зеркало приняло вид очередного посрамления: физрук отпустил какую-то презрительную колкость насчет ее неуклюжести. И Дебора головой вперед полетела в Жерло. Трое суток она в ужасе плутала, как сомнамбула, невидимая для собственной души и недоступная для своего слуха.
Потом, незадолго перед своим шестнадцатилетием, она как-то вечером шла от врача, терзаясь от несуществующей боли в несуществующей опухоли. Рядом были Антеррабей и Лактамеон, а также Цензор и весь Синклит. Среди гомона их противоречивых требований и проклятий она поняла, что каким-то образом потеряла еще один день. Время опять необъяснимо легло складками, но это уже было другое время, и за Деборой гнался полицейский. Догнав ее, он спросил, что стряслось: она в диком ужасе бежала неизвестно от чего. Заверив его, что ничего страшного не случилось, Дебора, чтобы только от него отделаться, нырнула в какое-то строение. Выйдя на свет, она двинулась дальше неспешным шагом под ритмичную, глубокую барабанную дробь. Пришел Иморх. Теперь он рядом. С его спокойной поступью пришел и великий покой, потому что более не было нужды бороться и противиться.
Три перемены и три зеркала – все, как предрекал Лактамеон.
– Но уверенности не было. Знаете, меня легко провести. Недаром в Ире мне дали прозвище: Вечно Обманутая.
– Поскольку две из трех перемен случились в ту пору, когда ты еще не подозревала о существовании богов, я бы хотела понять, насколько мудрыми эти боги выглядят задним числом. Уж не обманывают ли они тебя только для того, чтобы самим вписаться в твою картину мира?
Доктор подалась вперед в своем кресле, чувствуя, как обессилела Дебора, когда открыла то, что, по ее мнению, ею двигало. Тайный язык, внутри которого скрывается еще один; некий мир, заслоняющий собой незримый мир; и симптомы, скрывающие под собой еще более глубинные симптомы, для обращения к которым время еще не пришло; а под ними – неподвижное и еще более глубинное, обжигающее желание жить. Ей хотелось рассказать этой ошеломленной девушке, сидящей напротив, что ее болезнь, которой чураются и боятся окружающие, – это способ адаптации, что все до единого тайные миры, и языки, и коды, и искупительные жертвы – это ее способы выживания в этом мире анархии и террора.
– Пойми… самое неприятное в психиатрическом заболевании – то, что выживание дается очень дорогой ценой.
– Во всяком случае, если ты не в себе, значит ты где-то еще.
– Совершенно верно, но ты все равно в группе, с другими людьми.
– Нет! Нет!
– Ты платишь очень высокую цену за свою сопричастность.
– Только не с теми, кто находится здесь! Не с вами, не с этим миром! Антеррабей объяснил мне это давным-давно. Я верю Иру!
Но Дебора понимала, что доктор в чем-то права. Доктор открыла ее ум словам, подобно тому, как привыкший к темноте глаз, прикрытый ресницами, осторожно приоткрывается свету и, даже если этот свет немного слепит, закрывается не сразу. Свет приходит, и приходит неудержимо, даже если глаз его отвергает. Увиденного не повернешь назад. Вот и получается, что в четвертом отделении она своя, более чем где бы то ни было и когда бы то ни было, причем впервые стала узнаваемой и определенной сущностью – одной из душевнобольных. Теперь у нее появилось знамя, под которое можно встать.
После сеанса доктор Фрид ушла к себе на кухню, чтобы сварить кофе. Зеркала и перемены! Не все ли человеческие глаза подобны кривым зеркалам? Опять, как бывало уже сотни раз, она оказалась между истиной одного человека и другого, поражаясь, насколько же различны эти двое, даже объединенные многолетней любовью и общим опытом. По всей видимости, история с опухолью и антисемитский лагерь породили это злокачественное, пагубное одиночество – основу душевной болезни; вся любовь, которую дарила ей Эстер, была истолкована Деборой по-своему: если на дочери лежало проклятие, мать, должно быть, это знала и подменяла любовь жалостью, а сама вместо гордости носила в себе страдание.
При взгляде на забурливший кофейник доктор Фрид вдруг ощутила себя недоумевающей озадаченной старухой. Эту мамашу голыми руками не возьмешь.
– Чаровница… для нее важнее всего – обаяние и успешность, – прошептала она приготовленной пустой чашке. – По-моему, напориста… Подавляет, но и любит неподдельно… Ach! – с этим междометием из своего детства и отрочества доктор Фрид вздрогнула, когда из кофеварки выплеснулся кофе и стал растекаться по плите.
По дороге в отделение Дебора мечтала найти для себя совершенно уединенный закуток. В таком месте одиночество – двусмысленное состояние: хотя клиника была переполнена, этажи переполнены и палаты тоже переполнены, пациенты существовали обособленно. Во всех больницах, о которых ей доводилось слышать, имелись разобщенные армии лиц, отрезавших себе пути для вхождения в другие группы и ордена этого мира. У нее в палате некоторые больные были прикованы к постели. Другие, как поруганная Вдова Убитого Экс-Президента, основали свои собственные королевства и, в отличие от Деборы, даже не пытались подойти к границе земной реальности.
Многие обладали сверхъестественной способностью определять – казалось, буквально с первого взгляда, – в чем кроется чужой недуг и насколько он тяжел и обширен. Но эта способность, которой, как можно было подумать, страшились силы саморазрушения, сочеталась у них с полной неспособностью сознательно использовать полученные сведения. Всех их приучили «соблюдать приличия», не насмехаться над увечными, не побивать камнями уродцев и не глазеть на бредущих по дороге стариков. Они повиновались, но, сталкиваясь с невидимой ущербностью, выхватывали наметанным глазом все тайны, улавливали чутким ухом немые мольбы так называемых нормальных – и становились беспощадными. Но жестокость свою не осознавали и не контролировали.
Раз за разом Дебора видела, как совершаются покушения на одного из ночных дежурных. Нападавшие всегда оказывались самыми тяжелыми больными во всем отделении: неконтактные, далекие от «реальности». Тем не менее они всякий раз выбирали своей жертвой одного и того же человека. Наутро после особенно жестокой потасовки началось расследование. Это была не просто драка, а настоящая свалка: пациенты и персонал покрылись кровоподтеками и открытыми ранами; заведующему отделением пришлось допросить каждого в отдельности. Дебора с пола наблюдала за схваткой в надежде, что ночной дежурный споткнется о ее ногу, чтобы потом она могла сказать в подражание Августину Блаженному: «Да, нога моя была у него поперек дороги, но я не принуждала его спотыкаться. В конце-то концов, все зависит от свободной воли человека…»
Заведующий отделением каждого расспросил о драке. Пациенты с достоинством опровергали свое участие; даже самые неразговорчивые и диковатые изображали рафинированное презрение и целенаправленно отводили от себя все вопросы.
– С чего все это началось? – спросил он Дебору с глазу на глаз в безлюдной утренней гостиной: это был очень важный для нее момент.
– Да как сказать… Хоббс делал обход, и тут вспыхнула драка. Причем драка знатная, не особо шумная и не особо тихая. Кулак Люси Мартенсон нарушил мыслительные процессы мистера Хоббса, и нога его нашла какую-то часть тела Ли Миллер. Я тоже ногу выставила, но она никому не пригодилась.
– Послушай, Дебора, – начал он с серьезным видом, и у него во взгляде она прочла надежду на то, что он вытянет из нее ответ, который не под силу получить коллегам, и тем самым утвердит свою репутацию в медицине. – Объясни мне… Почему все шишки сыплются на Хоббса, а на Макферсона или на Кендона – никогда? Может, Хоббс грубо обращается с больными, а мы про это ничего не знаем?