У брадобрея мигом тупилась бритва, портной разноперыми заплатами превращал обычные брюки в клоунские штаны, сажаемая картошка окапывалась такой высокой горкой, что корни глохли, выкативший из гаража грузовик издавал звук, подобный пушечному выстрелу, и намертво застывал на месте… Никого это не удивляло. «Подневольная работа», — махали рукой. Работа бездарная, никудышная. Работа пленных — вовсе и не работа, а пустая трата времени. Спрашивается, почему?
Эту веру нес в себе и Козма, глотавший мыло в 188-м лагере, и Гюнсбергер: первый до войны был жнецом-издольщиком, второй — печатником в Будапеште. Что заставляло Козму перетягивать ноги, Гюнсбергера — заниматься махинациями, а столичного адвоката — чуть ли не заживо поджариваться в вошебойке? Отчего сто четыре офицера, воспитанных в духе безоговорочного выполнения долга, вырабатывают всего лишь сорок процентов нормы, а тысячи других венгров прячутся за бараками, под нарами и в отхожих местах? И какое будущее ждет человека, освоившего эту трудовую мораль?
* * *
Под словом «работа, труд» здесь, да и вообще подразумевается одно и то же: физический труд. Умственным трудом пленным приходилось заниматься редко; гораздо чаще и почти везде — физическим. Многие впервые столкнулись с ним в плену, и это подчас оказывалось трогательным. Один штабной офицер, с которым мы на пару несколько дней перетаскивали землю (он держал носилки спереди, я — сзади), без конца рассказывал мне о военной академии. Очень достойный был человек. Вечером изрек всего лишь: «По сравнению с переноской тяжестей любая другая работа — иллюзия». Он был прав.
Физический труд — следует признать в открытую — никому не был по душе из-за его беспросветности. Цивилизованный человек, будь то рабочий или крестьянин, любит не саму работу, а свое мастерство. Не тому рад, что трудится, а тому, что созидает.
Работник воплощает в труде свои навыки и умение. Иначе чем объяснить привязанность профессионального горняка к своей шахте, где его удел — мрак, шаткие перекрытия да угроза оказаться погребенным под обвалом? Ну а издольщик, нещадно гнущий спину ради десятого снопа, разве не жертвует он своим здоровьем-силами во славу летних работ? Ведь не ради каждого десятого снопа, который, может, не даст зимой помереть с голоду, — нет, он верует в землю, колосящееся зерно, в хлеб, верит, что к пшенице — или к углю — он имеет прямое касательство, чувствует, что пшеница или уголь добыты им, коль скоро связанные снопы лежат перед ним на земле или отвал угля высится у тачки.
* * *
Начнем с начала, с противоположной стороны баррикад — с армейской жизни. Воинская служба во многом учит хорошему, но иногда прививает и скверные навыки. Однако нас в данный момент интересует лишь одно: солдат, покуда он солдат, хлеб свой не зарабатывает в поте лица, а получает, точнее говоря, «фасолит» (от немецкого «fassen», что означает «хватать»), берет, даже если не заслужил. Толстой в романе «Война и мир» пишет, что «таким состоянием обязательной и безупречной праздности пользуется целое сословие — сословие военное». Здесь и заложена беда.
Солдату «положено» жилье и обеспечение, и надо быть дураком, чтобы трудиться ради того, что тебе и так причитается. Покуда нет войны, солдат живет чисто формально, носит на себе казенное обмундирование, а в сердце — воинский устав. За то и другое он в ответе и, если содержит их в порядке, общество, в свою очередь, содержит его самого. Это положение вещей сохраняется и во время войны, только становится сопряженным с опасностью; в большинстве солдат и на фронте живет дух той же безответственности, что и в мирное время, в казарме.
В плену эти воззрения лишь укрепляются. Пленному тоже причитается обеспечение, и он воспринимает это как цену свободы. То есть компенсацию за утрату оной. Любой вид труда, с его точки зрения, излишен как пустая трата сил. Пленный чурается работы, в которой отнюдь не находит радости. Ведь он лишен не только сознания пользы труда, но и возможности применения своего мастерства. В пленном угасает шахтерское самолюбие или гордость земледельца, поскольку он очень редко трудится по специальности. Не прав был тот, кто говорил о румынах, финнах или венграх, что военнопленный, мол, заведомый лодырь. Он не лодырь, а всего лишь пленный.
Кое-кому из сапожников, парикмахеров или портных удалось попасть в лагерные мастерские. Остальные выполняют работу, какая подвернется. Многообразие ее поистине удручает. В одном-единственном лагере за один день я насчитал пятьдесят четыре вида работ, да и те не постоянно закрепленные за исполнителем.
* * *
Яноша Кочиша забрали на строительство шлюза у Тавды. Когда он вернулся оттуда, его послали на кухню колоть дрова, на другой день перебросили в прачечную, на третий он сделался водоносом… не перечислить всех занятий, какие выпали на долю Кочиша, пока весной не начались полевые работы и он не попал в «колхозную бригаду» на посевную. Но радость его длилась недолго. На третий день его, как он выразился, назначили шорником, чтобы привел в порядок конскую сбрую. Конечно, никакого усердия Кочиш не проявлял и норовил увильнуть от работы.
Так рождаются бездельники. На безответственность воинской службы накладывается безответственность плена. «Свои шестьсот грамм хлеба я и так получу», — и ощущение это лишь усиливается от бессмысленного перебрасывания с работы на работу, ее безрадостности и принудительного характера. Но и это еще не все. Ведь до сих пор дает себя знать двойная основа жизни пленного: тоска по родине и голод.
Из тоски по родине проистекает непреходящая, глубокая подавленность, усиливается чувство плена, неволи. Хорват из трудбата однажды выразился так: «Мы точно скрипка, на которой ослабили струны». Откуда тут, при таком настроении, взяться хорошей работе! А уж особенно, если по-прежнему непрестанно терзает голод, если работать невмочь, во-первых, потому что хочется есть, а во-вторых — от затраты сил еще больше проголодаешься. Додумав эту мысль до конца, пленный ночью отрывает подметку у башмака, утром сдает башмак в починку, а сам тем временем отлеживается и отсыпается в бараке.
Конечно, бывали случаи — и не раз, — когда не пленные оказывались виноваты. Самой тяжелой работой, самым страшным наказанием считались торфоразработки. Укоренившееся в нашем языке русское слово «торф» было равносильно наказанию. Торфяные участки всегда находились далеко от лагеря, в лесной глуши, вдали от дорог и от обычного контроля. Сто-двести человек, отряженные сюда на тяжкую работу, оказывались в полной зависимости от конвоиров и их совести. Не стоит удивляться, что эти люди совершали ошибки. За время войны сами они натерпелись нужды, и годы эти были годами не милосердия, но ожесточения. Бывали случаи, что охранники не выказывали любви к пленным, но здесь всегда следует учитывать, что и сами пленные не любили друг друга.
* * *
В начале 1944-го в лагере 27/3 не было столярной мастерской. Когда понадобилось починить забор, стали искать столяра. Объявились двое, один двадцатитрехлетний русин из Прикарпатья по фамилии Имбер. «Ты хоть что-нибудь смыслишь в этом деле?» Паренек уверял, что смыслит. Инструментов никаких не было. Имбер смастерил верстак, вытесал рубанок, выковал стамеску. И приступил к работе.
В июле под его началом трудились уже пятнадцать человек. Они изготавливали резные портсигары, табакерки; сформировалась бригада резчиков, выискались даже краснодеревщики, которые взялись за изготовление изящной резной мебели. В начале декабря объявился некий генерал и заказал деревянные бочки для армейских нужд. Был изготовлен первый мебельный гарнитур, затем пошла «массовка»: стулья из лакированного дерева, с кожаным сиденьем. Все это по сути сводилось к обработке древесины, поскольку бревна резал циркулярной пилой подполковник Лештянски. Он добровольно взялся за эту наиболее трудоемкую часть работы, выдавая четыреста — четыреста двадцать процентов нормы, то есть в четыре раза больше, чем остальные. За что и снискал уважение.
Имбер накупил инструментов, затем приобрел станки, а в августе заключил договор с одной московской артелью. Получил в свое распоряжение ленточную пилу, автомашины, сырье, а поставлял главным образом расхожую мебель и радиорепродукторы, поскольку к тому времени сформировалась и бригада радиотехников. Снабжение становилось все лучше и лучше, сотрудничать с артелью оказалось выгодно, труд обрел смысл. В работу втягивалось все большее число людей.
Поначалу наладили производство стульев. Бригада из двадцати четырех человек за двенадцать дней изготовляла девяносто шесть полированных стульев с кожаным сиденьем. Артель выплачивала восемьдесят рублей за работу, которую один человек выполнял за два дня. Время изготовления двухметровой бочки для квашения капусты сперва составляло шестьсот рабочих часов, затем снизилось до пятисот; мастерские занимали уже два барака, когда в начале октября было объявлено трудовое соревнование в честь годовщины революции 7 ноября. Условия составляли совместно лагерное начальство, руководство и инженеры артели и военнопленные. Одним из условий было изготовление гарнитура резной мебели: книжного шкафа, буфета, круглого стола и двенадцати стульев, — который предназначался для генерала Петрова, уполномоченного по делам военнопленных.