Графская дочка смотрит в потолок невидящими глазами, отдавшись собственным мыслям. Наверняка уже раскаивается в том, что примчалась ночью в их убежище, в объятия черномазого любовника, опорочила и погубила себя, злорадно думает мулат. Если правда то, что говорят о про́клятом Сесиле, ее отце, который выглядит старшим братом собственной дочери — про его распутство и презрение к приличиям, про странный мезальянс с матерью Эби, про разрыв с заокеанской родней… Может быть, граф не настолько спесив, чтобы лишить единственную дочь счастья всей ее жизни. А уж Наго постарается стать этим самым счастьем. Он не набивается в зятья, ему довольно быть постельной игрушкой графини, жить на всем готовом, носить шелковые рубашки, курить дорогие сигары и ездить на племенных лошадях. У него могут быть дети от белой, как непропеченная булочка, любовницы — маленькие квартероны, которые наверняка родятся посветлей папаши. И вырастут в холе, настоящими барчуками. Эби, его девочка, не позволит сделать из своих бастардов простую прислугу. Они придумают своим детям занятие получше.
Наго мерещится: мир расстилается под ним, будто покорная, истомленная страстью женщина, белая женщина с тяжелыми бедрами, с округлыми грудями, с мягким животом, лежащая на россыпи собственных рыжих волос. И он, истинный потомок Одуа,[41] снисходит к ней с величием и силой, достойной наследника царского рода. И его чресла дают жизнь новым родам и племенам, наполняющим землю белых, чтобы славить величие и мощь лоас и самого Бондьё,[42] которого никто никогда не видел.
Абигаэль смотрит на спящего мулата и с неожиданной жалостью проводит ладонью по его щеке. Спи, бедный мечтатель. Спи. Не твоя вина, что ты предал меня, заманил к керам, они и тебя обманули. И тебя. Я спасу твою душу от холода Ночи, от объятий Тартара. За те надежды, что ты дарил мне, пока мог.
Через несколько месяцев, во время прогулки по берегу моря, Эби предложит Наго прокатиться на ее замечательном коне. Виски спокойно примет седока, но во время скачки понесет и сорвется со скалы в воду, ядовито-зеленую, словно старая, век не чищенная медь. И лишь выздоровев от нервной лихорадки, Абигаэль, бледная, похудевшая на двадцать фунтов, неспособная удержать ложку в прозрачных пальцах, вспомнит, что полное имя жеребца было — Эквиски.[43]
Глава 4
Отстегни поводок
Мимолетное воспоминание о первой любви балованной графской дочки — а на деле о жаркой тропической ночи, наполненной запахами, и шепотами, и касаниями, и страхами двух обреченных детей — прошивают тело ударом тока. Чужая жажда, чужая страсть будто опрокинутый в глотку шот, укол, вгоняющий дурман в вену, удар в висок, заставляющий мир крутануться вокруг оси.
Так всегда бывает с нами, не имеющими своего, горько улыбается Катерина. С самого детства выдуманные, подслушанные, подсмотренные отношения пьянили, в то время как свои собственные вызывали лишь досаду и неловкость. Слишком бестолково и поспешно ты их завязывала, отчаянно надеясь на приход любви. И даже не любви (ну кому ты врешь, Катька?) — просто на приход. Вмазаться желанием, чтоб ощутить то самое, способное встряхнуть вселенную. Мучительно сладкую готовность принадлежать кому-то. Притяжение унижения. Радость несвободы и вместе с тем — свободы. Стать чьей-то — целиком и полностью, ни грана себя не отдавая другим.
Но вокруг тебя кипел тинейджерский протест против любой власти, любого принуждения. Девчонки и мальчишки — да что там, и взрослые наравне с пацаньем — старательно доказывали свою независимость, понятую ими как неуправляемость. И то, что таилось у тебя в глубине, что-то теплое, и темное, и дикое, ужасало этих демонстративных свободолюбцев. Это же глупо — выпускать наружу свои желания или падать в себя, словно в пропасть, полную звезд и чудовищ, глупо! Никогда так не поступай, иначе не миновать тебе позора.
Ужом в палой листве по краю сознания скользит: Кэт, в разорванной рубахе, с наливающимся синяком под глазом и кровоподтеками в углах рта, руки связаны в запястьях веревкой, перекинутой через гик,[44] за ее спиной маячит Энрикильо с кожаной плетеной змеей,[45] которую всегда предпочитал матросским кошкам,[46] на палубе сгрудилась молчаливая команда — ни смешка, ни ухмылки. Наказание необходимо, но следует уважать и палача, и жертву. Через несколько минут потерявшую сознание Шлюху с Нью-Провиденса отвяжут от гика и снесут на нижнюю палубу — пусть очухается. Горькое пиратское «Дитя смерти», повисшее над бездной вод, было не таким жестоким с насельниками своими, как прочная, благопристойная земная твердь.
Где была вожделенная независимость Катиных погодков, когда они влились в толпу, сыплющую насмешками? Неватада, древний обычай прописки первокурсников в Саламанке[47] по сей день — образ счастья для людей всего мира: плевать в ближнего своего, пока не пересохнет в горле, благодаря судьбу, случай, удачу — не меня, боги, не меня! Спасибо, спасибо, спасибо…
Оттого-то Катерине и не хватило храбрости, чтобы прорваться за оцепление, дойти до полюса желания и воплотить мечты в жизнь. Не вышло из тебя Амундсена, детка. В золотой середине, точно в удушливом коконе, Катя и провела свою невоплощенную жизнь. Ядовитая усмешка стягивает щеку: назовись ты хоть Саградой, хоть Пута дель Дьябло, все равно под красивыми прозвищами прячется былая трусиха Катька, боявшаяся всего подряд — и отказать, и принять, и уйти, и остаться, и полюбить безоглядно, и расчетливо продаться. Несмотря на ошибки молодости, все у тебя было как у людей: семья, ребенок, дом и право участвовать в неватаде не со стороны «снеговика».
Будем доживать, сказала ты себе, восемнадцатилетней, растерянной, с маленьким Витькой в пахнущих молоком пеленках. Ждать одиночества, как приговора, храня воспоминания бережно, будто коллекционные вина. После развода жизнь обмелела, но не до конца, всего лишь понизился уровень моря, омывающего твои берега. У тебя еще оставался сын. Теперь и он вырос — не дотянуться. Приговор вынесен, обжалованию не подлежит, и на душе становится легко и пусто.
Когда человек один, ему мешают только призраки, или он — им. Каким призракам помешала она, Катя, отчего они окружили ее, словно свита, надоедают, точно домашние питомцы, лезущие в хозяйскую постель, сводят ее с ума, будто сверчок, сидящий на щеке? Зачем Катерина взрастила ЭТО в своем внутреннем мире, прежде чем провалиться в него, как в черную воду подо льдом?
Катя не обольщается, не пытается поверить в реальность Морехода — ни в образе наглого бродячего кота, ни в ипостаси владыки ада, ни в роли умелого любовника, отца ее дочери. Призраки, вот что они такое. Привидевшееся в затяжном сне воплощение грез: о небывалой любви, о детях той небывалой любви, о преображении неприметной разведенки Катерины в могучую богиню Гекату — опять-таки силой никогда не бывшей любви… За исполнение мечты она, простая смертная, заплатила крестной мукой, выдуманной, но пережитой почти наяву на распятье дорог, где три старых богини делили ее тело и по частям убивали душу.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});