Прохор назвал свою фамилию.
— Демич? — удивленно переспросил Иван Трофимович.
— Демич…
— Редкая, брат, фамилия. — Он задумчиво пробарабанил пальцами по костылю, будто воскрешая в памяти прошлое. — Редкая, а вот где-то застряла в моих извилинах, что-то хочет напомнить мне, а что — не улавливаю… У меня когда-то богатейшая память была, браток, я мог целый день по окопам ползать, не вынимая блокнота, а вечером в редакции такую корреспонденцию настрочить — ахнешь! И не переврано ни слова. А теперь, брат, перевалило за сорок, склероз и прочее такое… Демич, Демич, Демич… гм…
Прохор рассказал, что привело его в музей. Иван Трофимович оживился и снова стал похожим на грача, прыгающего по весенней пахоте.
— Это меняет, брат, дело, меняет дело. Так говоришь, твой героический предок служил на Черноморском флоте? Это уже кое-что значит! В морской пехоте, говоришь? Это уже кое-что дает для моих извилин. Где участвовал: Новороссийск? Мысхако? Малая Земля? Феодосия? Севастополь? Ах, вот как! Значит, здесь? Да, да… Конечно, зачем бы ты искал десантников Малой земли в нашем музее. Смешно! Ну, а в каком отряде моряков был твой отец? Не знаешь? Это, брат, худо… Худо, говорю, потому что здесь был не один отряд.
На минутку тучка раздумья набежала на его живое, энергичное лицо, он умолк. Потом снова вцепился в рукав Прохоровой рубашки.
— Не горюй, моряк, не горюй… Только здесь ты своего предка не отыщешь. Здесь одни колоритные фигуры. Имена многих героев надо искать в архивах. А архивов в городе два: городской, где я внештатным сотрудником состою. Большой и запутанный. И — у меня в квартире, в котором я господствую безраздельно. Этот чуть поменьше, но еще больше запутан. Понял? Пойдем! — Схватив костыли, он легко бросил свое упругое тело вперед. Прохор еле успевал за ним по широкой мраморной лестнице.
Комната на улице Короленко, где жил Иван Трофимович, действительно походила на хранилище архива: полки и полочки, шкафы и шкафчики, этажерки и ящики из-под папирос — все это было уставлено, уложено, завалено и загромождено подшивками газет, записными книжками, папками и просто пачками бумаг, перевязанными то куском рыболовной лески, то цветной тесьмой, то просто старым шнурком от ботинка. В дальнем углу стоял письменный стол, заваленный книгами, рукописями и толстыми потрепанными тетрадями, рядом диван, обитый черным дерматином, с другой стороны, вместо окна, стеклянная дверь, открывающаяся на крохотный полукруглый балкончик. Иван Трофимович извлек откуда-то алюминиевый чайник и, сунув его Прохору в руку, скомандовал:
— Иди на кухню: прямо, потом направо. Набери воды и поставь на плитку. Будем чай пить по-флотски. Понял? Иди!
Когда Прохор вернулся в комнату, Грач уже распаковал какой-то ящик и, выложив добрую половину его содержимого на стол, перебирал разноцветные листочки, огромные свитки бумаги и что-то мурлыкал себе под нос. Просмотрев все листовки, изданные на Черноморском флоте в годы войны, Иван Трофимович принялся листать газетные подшивки. А после чая развязал большой сверток пожелтевших от времени бумаг, карт и фотографий. Все тише становилось его мурлыканье, все реже он произносил: «Ах, этот Демич! Этот Демич!» Он еще продолжал уверять Прохора в том, что обязательно разыщет следы его отца, но в его голосе все меньше было уверенности, он все чаще отвлекался от поисков рассказами о фронтовых приключениях. А их у него было немало. Фронтовой корреспондент бывал и у морских пехотинцев под Одессой, и на боевых кораблях, ходил в море с подводниками и катерниками, оборонял Севастополь и Новороссийск, высаживался на Малой земле и в Феодосии.
— Посмотри-ка на эту красавицу, — пододвинул он Прохору темно-синюю плотную папку, туго набитую какими-то бумагами. Когда-то кадровики в таких папках, напорное, хранили дела офицеров флота. И сейчас еще можно было прочесть выдавленную на синем дерматине надпись Личное дело», а дальше шла аккуратно наклеенная полоска белой бумаги с написанными от руки словами «подводной лодки «Катюша». Развязав серые шнурки, Прохор обнаружил в специальном кармашке на внутренней стороне обложки фотографию подводной лодки. Сигарообразный наполовину погруженный в воду корпус ничем не выделялся среди таких же корпусов, видневшихся на втором плане. На мостике стояли моряки в ватниках и регланах.
— Это я, — ткнул карандашом в одного из них Иван Трофимович.
Снимок был мелкий, потускневший от времени, и моряков, конечно, узнать было невозможно, но Прохор охотно поверил Ивану Трофимовичу, что невысокий моряк, выглядывавший из-за спины бородатого человека в реглане, был именно он.
— Ах, какие репортажи я давал с борта «Катюши»: «На минном поле!», «Прорыв боновых цепей!», «Поединок с «Пантерой», «Удар по конвою!». И все это на первой странице, крупно, в рамочке и ниже подписи черным петитом «Борт энской подводной лодки». Это звучало! Ради этого стоило, черт возьми, дышать испарениями соляра и соляной кислоты, нюхать прогорклое машинное масло, слушать, как мины скребут тросами по тонкому корпусу лодки и в двух метрах рвутся глубинные бомбы, обливаться потом и мечтать о глотке свежего воздуха. Стоило!.. Когда «Катюша» ныряла слишком глубоко и начинали трещать борта, а с подволока сыпалась пробка, вот этот бородатый капитан-лейтенант Лодяков хмуро шутил:
«Корреспондент, переходите с авторучки на черный карандаш и пишите послание потомкам».
«Почему, Владимир Иванович?»
Командир лодки вполне серьезно и страшно спокойно объяснял:
«Записи черным карандашом лучше сохраняются. На поднятой со дна «Женерозе» погибли все записи, сделанные чернилами и химическим карандашом, а черный карандаш сохранился даже на безнадежно раскисшей бумаге».
Командир при любом удобном случае рассказывал о гибели и подъеме транспорта «Женероза». Все мы сперва удивлялись его привязанности к этой довольно обычной в морской жизни истории. Но потом узнали: на «Женерозе» утонул отец Лодякова. И после этого в его хмурых шутках нам всегда чудились грустные нотки.
И в тот, последний, поход я должен был идти с Лодяковым. Вдруг получаю семафор: «Подорожному срочно прибыть к шефу. Ленский». Шеф — добрейший Александр Васильевич Плеско — не часто разрешал себе роскошь вызывать с кораблей корреспондентов, зная, что добраться с части в редакцию иногда было так же сложно, как перейти линию фронта. Но в те годы воля редактора для нас, корреспондентов, была законом, даже в песенке пелось: «Жив ты или помер, но сегодня в номер сдать ты должен двести строк». Надо было выполнять приказание… А дело-то получилось совсем никудышное, кто-то сдал беспардонно перепутанный материал, а редакционная машинистка, глухая Мадлен, не разобрала подписи корреспондента, и меня высвистали по чужому материалу. Пока я прибыл в редакцию, ошибка, конечно, выяснилась. Но дело было уже сделано, и переделывать его было поздно, как говорят в Турции, когда отрубят голову не тому, кому следовало. Александр Васильевич пожевал кончик длинной бороды, усмехнулся и сказал мне: