— Вот именно, кто кого обскачет…
Он, кажется, хотел узнать родителей Франсуа? Желание его исполнилось. Отец, должно быть его ровесник, выглядел лет на десять старше. Десяток лет — фора, которую легковооруженные мечтатели дают закованным в тяжелые латы центурионам-реалистам — дают и никогда не наверстывают, а уж те употребляют эти годы с толком, добиваются прочного положения в жизни, так что не стыдно встретиться с однокашниками. Сшитый по моде пиджак, очки без ободков, гладкое лицо, стрижка-ежик, намек на полноту и явные усилия согнать ее на теннисном корте — портрет достаточно красноречивый. Такой папа мог позволить себе отдохнуть в свое удовольствие вместе с нестареющей мамочкой; ей тоже повезло: она избежала участи большинства сорокалетних дам, которые в этом возрасте выглядят матерями собственных мужей. Уж этого господина, который, прежде чем приняться за лангуста, сосредоточенно выстукивал пальцами его панцирь, мальчиком никак не назовешь.
Папаша Моники (дылда, что курила с Франсуа в блиндаже, разумеется, и есть Моника, у которой уже случается «болезнь», еще бы — достаточно увидеть, какие округлости, не хуже, чем у Мари-Жо, открываются в вырезе ее кофточки!) был провинциальным вариантом отца Франсуа. Фигура не менее значительная, чем столичный житель, хотя и в более узкой сфере, он пользовался в лучших домах Домфрона, на званых обедах и местных авторалли непререкаемым авторитетом, прочным фундаментом которому служил постоянно растущий коммерческий оборот. Его супруга тоже наращивала обороты, без устали раскручивая глагол «иметь» во всех формах.
Дети сидели за разными столиками, но чутко улавливали незримые гармонические токи, объединявшие оба семейства — Фуке с Мари были бы белыми воронами на этом фоне, как цыгане в приличном обществе, — и нахваливали друг друга, раздувая первые искры взаимной симпатии. Их усилия не прошли даром, вскоре нашлась точка соприкосновения — «холестерин», затем еще одна — «канаста». Столики сдвинулись. Фуке же скрутила щемящая тоска: место рядом с ним пустовало.
Человек, жующий в одиночестве, производит жалкое впечатление. Есть в нем какая-то скованность, он то норовит спрятаться, то словно заискивает, у него быстро появляются мелкие мании. Фуке, столуясь в «Стелле», старался подавить холостяцкие привычки, вроде безобидной, но неприятной манеры лепить фигурки из хлебного мякиша — он часто видел, как этим занимаются вечно голодные суетливые коммивояжеры. Сидящие за столиком женщины встречались гораздо реже и обычно ели без удовольствия, лишь бы поскорее покончить с досадной необходимостью, Фуке старался не смущать их взглядом во время этого процесса. Его самого ужасно расстраивало, когда появлялась парочка: разыгрывавшаяся по всем правилам галантная церемония напоминала ему, что негоже человеку сидеть напротив пустого стула. Что уж говорить о зрелище жизнерадостных птенцов, которым рачительные отцы-добытчики подставляли полные снеди клювы!
Все в мире устроено для парной жизни: лангуст на двоих, утиное жаркое на двоих, номер на двоих, кровать на двоих. Но именно за столом ему больше всего не хватало прикосновения тонких пальчиков, тянувшихся за хлебом и за солью, и самый пышный букет не мог заменить глазам улыбающееся личико. Сегодня там, напротив, пустовало место Мари, во все другие дни — место Клер.
Далеко не лучший из отцов, он больше думал не о той радости, которую мог бы доставить своему ребенку, а о той, которая не досталась ему. Впрочем, он был почти уверен, что Мари чувствовала бы себя униженной, сравнивая их обед наедине и шумную пирушку в кругу родных, которой наслаждались ее одноклассники. Непринужденно веселящиеся молодые семейства являли наглядный пример счастья, которое когда-то светило и ему и которого он лишился. Каким бы пошлым ни казалось ему их благополучное прозябание, но их детям было хорошо, и этим все искупалось.
Он представлял себе, как говорит дочери: «Пойди к ним!» — «Нет, не хочу оставлять тебя одного». — «Если взрослые пригласят и меня, я к вам присоединюсь». У Мари на глазах слезы, ей непонятно, почему, ну почему ее родители живут не как все? «Ну, иди же!» Она идет, и обед превращается для них обоих в медленную пытку…
— Э, да я сплю! — Фуке очнулся.
Моника и Франсуа встали из-за стола и попросили разрешения пойти погулять в саду, четверо родителей благосклонно улыбнулись в знак согласия. Фуке подумал, что его дочь, пожалуй, уж слишком сильно проигрывает по всем позициям, и решил хоть как-то вмешаться. Он поднялся к себе, намереваясь понаблюдать за детьми из окна — никак, дружок, ты набираешься дурных привычек: подглядывать да подслушивать! Немудрено, когда сидишь один, как сыч. Внезапно его пронзила мысль: он тут не одинок, ведь рядом Кантен со своими грехами молодости, со своей заглохшей страстью к выпивке и со своей китайской стеной, из-за которой ему таки придется вылезти, а там посмотрим, куда он направится.
Мари-Жо успела привести в порядок все, что могла. Окно было открыто, море под блеклым солнцем казалось темнее обычного, будто посмуглело. Фуке вдруг понял, как прочно прижился в этой комнате и как дороги ему эти стены. Тоску от того, что нельзя остаться тут насовсем, еще усилило чувство тяжести, не проходившее после скверной ночи. Внизу Франсуа и Моника разбирали надпись на мраморной доске в честь погибшего канадского солдата.
— Он тут и похоронен?
— Ты что! Родители его увезли. Но все равно, в День поминовения сюда нанесут цветов. Я-то не увижу, меня заберут в субботу, сначала поедем в Домфрон, а потом в Баньоль-де-Лорн. Целых три свободных дня, красота!
— А я поеду на поезде в Париж, один.
— Тем же поездом, что Мари Фуке?
— Вряд ли она поедет, говорят, ее отец с матерью развелись.
— Ну и что? Вон Али-хан и Рита Хейуорд тоже разошлись, но это не мешает их дочери ездить к ним на каникулы.
— Сказала тоже! Это другое дело.
— А то я сама не знаю!
«А какая, собственно, разница?» — со злостью думал Фуке. Сколько же горя и обид терпит из-за него Мари! Даже канадского солдата родители забрали домой, чтобы ему в День Всех Святых не было тоскливо в Тигревиле. Он, Габриель, попросит Роже послать Жизель денег и письмо, помеченное парижским штемпелем. Пусть она купит Мари билет на этот желанный воскресный поезд, где совсем не хочется плакать, даже если в глаз влетит угольная соринка. Все расходы он возьмет на себя, это будет его подарок. Правда, может случиться, что он сам в эти дни будет занят или куда-нибудь уедет по делам. Жизель, скорее всего, не поймет его порыва, сочтет прихотью, но неуловимый отец дает о себе знать так редко, что отказывать она не станет.
Фуке закрыл окно на шпингалет, сел за стол и взял лист бумаги. Наверно, с этого надо было начать, но он слишком сосредоточился на своей нелегкой жизни, в центре всех его помыслов был он сам, Мари же существовала в них как нечто умозрительное, предмет для размышлений, никак не связанный с поступками. Когда он видел ее у моря, то ощущал как часть себя, будто не она, а он бегает по берегу в старом бесформенном свитере; и не ее, а себя чувствовал обиженным судьбой. Отцовская жилка, которая других побуждает покупать новые свитеры, исполнять детские желания, угадывать детские тайны и бережно к ним относиться, учит родителей самоотверженно отдавать себя, ничего не ожидая взамен, а не лепить ребенка по своему образу и подобию, у Фуке оборачивалась скрипичной струной, трепещущей от собственного эха.
«Дорогая дочурка! Передаю тебе это письмо с другом, который едет в Тигревиль. К сожалению, у него не будет времени зайти к тебе и рассказать о том, что скоро тебя, возможно, ждет приятный сюрприз: мы с твоей мамой почти решили взять тебя в эту субботу в Париж на выходные. Напиши маме, что хочешь приехать. Тогда она скорее согласится. Провести трое суток дома — ради этого стоит проехаться. Наверняка кто-нибудь из твоих друзей поедет тем же поездом. Попросим вашу директрису отправить тебя с ними. Пока еще рано радоваться, но мечтать уже можно. Загляни, пожалуйста, в пакет.
Твое чудесное письмо я получил, но посылать тебе сигареты не стану — с ними недолго схлопотать наказание, и тебя просто не отпустят. Да и вообще, курящие девушки никогда не выходят замуж, из них получаются учительницы сольфеджио или что-нибудь похуже.
Трудись, не ленись — заслужишь отдых.
Крепко целую.
Твой папа Габриель».
Фуке спустился и пошел к выходу, стараясь прошмыгнуть мимо Кантенов, чтобы они не окликнули его по фамилии и Франсуа с Моникой, уже забравшиеся в родительские машины, не обратили на него внимания. Город опустел, и он испугался, что все магазины уже закрыты. В витрине ближайшей лавки под названием «Кальвадосские красавицы», забранной решетками с висячими замками, сладко улыбалась восковая пай-девочка в шерстяной кофте, такая вполне подошла бы Мари, но снять ее с одной пленницы и надеть на другую не представлялось возможным. Все остальное, что удалось разглядеть сквозь опущенные внутри железные шторки, выглядело довольно убого, не было даже той кричащей пестроты, на которую клюют непритязательные провинциалы. Фуке вернулся на площадь у церкви. Тамошние лавочки-барахолки, подобно старикам, подремывающим целыми днями, но не смыкающим глаз ночью, вяло торговали всю неделю, зато не спешили сворачиваться в воскресенье. Хозяин одной такой лавочки, бородатый, в сером халате, довольно хмуро встретил Фуке на пороге. Тесное помещение было завалено бельем, парфюмерией и разной женской одеждой, как будто душегуб Ландрю[5] устроил тут распродажу имущества своих жертв. Услышав, однако, что джинсы Фуке не нужны, лавочник несколько оживился.