Я подошел к воротам и протянул руку, чтобы открыть их, но внезапно явившееся, довольно кислое соображение остановило меня. Я еще не получил перевод от Роже и был без гроша. Все, что уцелело после монпарнасского катаклизма, ушло на оплату такси от Довиля и первых дней в гостинице… А во что обошлась ночка у Эно, еще предстояло выяснить. Купюры в кармане вроде бы похрустывали, но сколько их осталось? Одна из малоприятных особенностей подобных злачных мест состоит в том, что там не напьешься за гроши… Я смотрел сквозь решетчатую ограду на мадемуазель Дийон — такая первым делом ошпарит взглядом мои пустые руки; сюда родители не приходят без подарков. «Вы, конечно, хотите попросить меня отпустить Мари с вами в ресторан?» Увы, я не мог даже этого! К тому времени я уже два дня питался одними гренками, кое-как скрывая полное безденежье. Я пришел просто так, повидаться с дочкой! Хотел сказать ей самые простые вещи и скрыть от нее сложные. Но Мари всегда наивно считала, что наши редкие свидания происходят, когда мне позволяет время, по праздникам, и я ее не разуверял. Я понял, что из задуманной встречи ничего не выйдет, патетический порыв пропадет впустую. Но может, удастся хотя бы посмотреть на нее из-за ограды, не добивая окончательно свое уязвленное самолюбие.
Воровато, как похититель детей, я пошел вдоль изгороди и вдруг услышал за спиной нестройный детский хор. Я еле успел свернуть в сторону. Ученики пансиона Дийон в сопровождении воспитательницы поднимались на гору с берега Чаячьей бухты. Они прошли всего в нескольких метрах от меня, первые пары держались за руки, девочки и мальчики, почти все хорошо одетые. Я боялся не заметить Мари, сердце забилось горячо и тревожно, наполнилось спортивным азартом, как на охоте перед вспорхнувшей стаей куропаток или на вокзале, когда вглядываешься в поток прибывших пассажиров. Но вскоре тревога сменилась умилением — Мари шла в самом хвосте колонны, чуть сутулясь и такая маленькая, что подружки рядом с ней казались специально приставленной охраной. Входя в ворота, она со смехом толкнула проскользнувшую вперед девочку. Молодец, не дает себя в обиду! Она прекрасно выглядела, казалась веселой и дурашливой, какой никогда не бывала в нашем присутствии. Но моя дочь так старательно распевала вместе с другими ребятишками: «Сирень в саду отцовском», и небо было таким пасмурным, что я вдруг увидел ее бедной сироткой.
На другой день, с утра пораньше, я уже бродил вдоль Чаячьей бухты в надежде снова увидеть Мари. Однако на этот раз уже не собирался ни тотчас заговаривать с ней, ни бежать от нее. Я совсем не знал, какой она стала: не знал ее вкусов, привычек, манер — практически ничего. Прежде чем начать общаться, я должен был к ней приглядеться. Появиться раньше времени значило продолжить череду беглых встреч, во время которых мы разыгрывали друг перед другом какие-то вымученные роли. Естественное поведение Мари расскажет мне, во что вылились те десять лет, которые я упустил, потому что не был с ней рядом. Незачем ее расцеловывать. Правильно сказал Жюль Шарден: «Те, кто нас любят, хотят быть слишком близко». Моя дочь и так нередко чувствовала себя со мной неловко, оттого что я чуть не душил ее в объятиях, не зная, чем еще доказать свою любовь. Нет уж, на этот раз буду следить за ней на расстоянии и молчать… И вообще, не очень-то красиво выглядит эта моя вылазка.
На километры протянулся совершенно пустынный пляж, и только в одном месте, около круглой бухточки под боком скалы, мельтешили разноцветные человечки. Прячась за камни, я подкрался поближе; эта гимнастика разгоняла по телу знакомую молодую терпкость, но не мне судить, как я выглядел: нелепо, мерзко или же прекрасно. Стройные загорелые ноги Мари польстили моему отцовскому сердцу, грудь, кажется, еще почти или совсем неразвита — не очень-то я и вглядывался. Она явно верховодила стайкой ребят, созывала и распускала их, когда хотела. Заводила, сорванец — у нее и прежде были такие задатки. Когда ватага убегала к самому морю, я различал Мари только по светлой футболке, просвечивавшей сквозь толстый в дырочку свитер, который не скрывал ее худобу. Я решил уловить смысл этих перемещений, понять правила игры и подумал, что хорошо бы раздобыть бинокль. Однако вникнуть в распоряжения Мари не удавалось, что же до бинокля — тогда уж меня точно примут за подонка. Зато я мог просто сидеть, прислонясь к куче сухих водорослей, поглядывать на Мари и тешить себя иллюзией, что вот мы наконец проводим каникулы вместе и она под моим присмотром. «Давай как будто… как будто мы…» — обычно приговаривают ребятишки, переиначивая жизнь игрой: как будто мы на рынке… как будто мы на подводной лодке… как будто мы в Америке… Ну а тут, за камнями, у нас будет игра в дочки-папочки, без матерей; как будто я добрый, заботливый, тактичный отец. Жизнь понарошку, в которой Мари не растет сиротой. И мне уже казалось, что каждый мой взгляд ее меняет, делает не такой одинокой, как другие дети.
Отпечаток моего тела на куче водорослей становился все глубже. Я приходил сюда каждый день, если мог поспеть к прогулке. Брал с собой книгу, газету или работу для ОʼНила. Вместо сигарет курил трубку — так легче скрывать дым. Я зажил наконец семейной жизнью, рядом с дочкой, смотрел на нее и то умилялся неловкостью каких-то ее движений, то тревожился, если она подходила слишком близко к табличкам, оповещавшим, что участок еще не разминирован. Иной раз уже готов был вмешаться, но бдительная воспитательница всегда вовремя окликала ее. Мари слушалась не сразу — хорохорилась перед ребятишками, особенно перед одним мальчишкой чуть постарше, бедняжка так и крутилась вокруг него. Наблюдая за всей стайкой, я давно приметил этого петушка, со смуглой, цвета спелого персика, кожей, в длинных, как у взрослого, брюках. Мне казалось, что ему нравится Мари, он защищает ее, а во время игры они стараются оказаться в одной команде. И это меня порадовало — подходящий парень.
Однажды утром я вдруг увидел Мари в странном одиночестве. Она стояла лицом к морю, а воспитательница не позволяла ей оборачиваться. Это что, такое наказание? Но вскоре я сообразил, что дети играют в прятки, а Мари водит. Ни секунды не колеблясь, я сразу стал болеть за нее; даже не будь это моя дочь, я все равно стал бы на сторону того, кто так бесстрашно идет по миру наугад. Первый раз я видел Мари совсем одну. Вот она повернулась на пятках, постояла в нерешительности и пошла в мою сторону. На всякий случай я отступил к блиндажам. Оглянулся на ходу: Мари скакала по камням, грациозно, легко, но любоваться было некогда, я нырнул в темное отверстие, очутился в круглом бетонном бункере, соединенном с подземным коридором длиною с вагон, и сейчас же приник к узкой светящейся амбразуре. Мари была в каких-нибудь двух шагах. У меня защемило сердце: как печально ее лицо и как не похожа эта печаль на обычную растерянность ребенка, внезапно оставшегося без присмотра. Прямо передо мной ее курносый нос, глаза, точно две крупные капли. Волосы, хотя и коротко стриженные, закрывали лоб, она усталым жестом отвела их, потерла веки и с притворным азартом — мне-то было заметно! — произнесла нараспев: «В блиндажах не прятаться!» Но проверять не стала, наивно полагаясь на человеческую честность, и пошла прочь уже не так резво. Тут-то и обнаружились нарушители правил: я услышал их шепот где-то в глубине лабиринта из перегородок.
— Вот разиня! — воскликнул девчоночий голосок. — Ну теперь все в порядке. Сигарету захватил?
— Погоди, пусть отойдет подальше, — ответил мальчик.
Мне стало не по себе. Чиркнула спичка.
— На, кури первая!
— Нет, сначала ты, — промурлыкала маленькая негодница. — Ты небось так делаешь с Мари.
— Нет, она не любит.
— Мы с тобой друг другу подходим, остальные — мелюзга, ничего не понимают. А мы понимаем!
— Ну!
— Садись со мной рядом в столовой, хорошо, Франсуа?
— А как же Мари?
— Да ладно, разберемся…
Я выбрался из блиндажа, ступая на цыпочках. Мне было противно слушать дальше. Мари уже спустилась назад, на берег, и громко перечисляла тех, кого застукала. Но мысли ее явно занимало что-то другое, она озиралась по сторонам, особенно пристально вглядываясь в холм-убежище, откуда я только что вылез. У меня еще теплилась надежда, что Франсуа — это кто-нибудь другой, а не тот ее верный рыцарь. Увы, это был он. Наверно, я покраснел, когда он проскользнул мимо меня, этакий пай-мальчик, держа за руку недурно сложенную нагловатого вида деваху. Она сунула окурок, улику их общего преступления, в висевший у нее на запястье кошелек-мешочек. В тот миг я понял: нет унижения более сильного, чем то, которое мы испытываем за своих детей.
Вроде бы я давно забыл о нем, но вот, пожалуйста, нынче утром мне снова мучительно больно представлять себе, что Мари обижают и некому защитить ее. Это еще один камень на моей совести, вдобавок ко всем прочим; что за проклятие тяготеет надо мной, мешает встретиться с Мари, разлучает с Клер, которая укатила в Испанию неизвестно с кем, выставляет дезертиром перед парижскими знакомыми, связывает по рукам и ногам и заставляет жить в пьянстве и презрении к самому себе! Я прекрасно понимал, что мои многочасовые вахты среди камней отвратительны, пусть я и не подглядывающий за детишками извращенец, зато уж точно мазохист. Терзаюсь, что так мало занимаюсь дочерью, но разве это любовь? Только растравляю свои раны, а Мари от моих терзаний ничуть не легче. Приятнее всего жалеть себя, что я и делаю. То, что, как я привык считать, служило мне каким-то оправданием, теперь только усугубляло мою вину в собственных глазах. Я не достоин жалости, я просто жалок! Не от кальвадоса Эно у меня так скверно на душе, и не в одном похмелье дело. Тяжелые мысли распирали голову. Я страшился наступающего дня…