Запад всегда останется на западе, а Восток — на востоке. Поэтому идея «Нового Ближнего Востока» казалась мне бредовой. Какой смысл экспортировать Запад на Восток и приносить очарование Востока в жертву западным ценностям? Зачем пытаться копировать Америку в стране, где Ниагара — это всего лишь бачок унитаза?[19] Грезы о строительстве Запада посреди пустыни я считал психической болезнью, и ничего, кроме презрительной ухмылки, они у меня не вызывали. Какого черта вкладывать уйму средств и усилий в реализацию красивой поэтической мечты о Новом Ближнем Востоке, если можно просто-напросто купить билет, сесть в самолет и через несколько часов приземлиться прямо в сердце этой самой мечты?
Мои соотечественники вели себя так, будто им сделали неудачную пересадку перьев прогресса. Радио непрерывно извергало хрипы и стоны псевдолондонских скворцов. Хромоногий отечественный кинематограф страдал невероятной претенциозностью. В театрах показывали крикливые патриотические пьесы. На каждом шагу стали расти как грибы бары и клубы, служившие, по сути, ночлежками для бездомных. Город, в котором я жил, изнемогал под бременем заплесневевшей псевдокультуры. И среди всего этого ничтожества и лицемерия жила и творила наивная Лола, несравненно превосходившая всех и вся. Даже те, кто искренне ценили ее творчество, не представляли себе подлинного масштаба ее величия.
Постоянно живший во мне страх перед катастрофой заставлял меня действовать быстро, не дожидаясь, пока катастрофа и в самом деле разразится. Я прилагал все усилия, чтобы убедить Лолу поменять место жительства.
— Песок в часах вот-вот закончится, — говорил я ей.
Я точно помню, когда окончательно постиг, что моя страна катится в пропасть. Как и все мои ровесники, я хорошо умел приспосабливаться к обстоятельствам. Человек вообще ко всему привыкает. Помню, была такая песня, ставшая одним из гимнов левого движения:
Все будет хорошо, все будет хорошо.Иногда у меня сдают нервы.Но сегодня ночью, сегодня ночьюЯ остаюсь с тобой.
Нас учили, что даже в самых страшных катаклизмах следует видеть положительную сторону. Даже когда тебе на голову обрушивается потолок, можно найти утешение и радость в любви. Однако, несмотря на все мое умение привыкать и приспосабливаться, страх в какой-то момент начал у меня зашкаливать. Я перестал спать по ночам. А вместе со страхом и бессонницей пришло окончательное отрезвление и намерение действовать.
Уже в конце восьмидесятых годов я понял, что моя страна находится при смерти и я присутствую при ее последних конвульсиях. Это было похоже на смерть человека, мозг которого уже давно отключился, а тело все еще продолжает жить. Я начал замечать, что окружающие становятся глупее. Все больше и больше людей уходило в религию. Все больше и больше верующих превращались в ультраортодоксов. Мои соотечественники на глазах слепли и теряли контакт с действительностью. И всех объединяло одно общее желание — погрузиться в воды забвения и покоя.
Но сегодня ночью, сегодня ночьюЯ остаюсь с тобой.
Главное — ничего не видеть, ничего не помнить и не думать о будущем.
— Давай сбежим, — говорил я Лоле. — Будем, обнявшись, гулять по улицам Марселя. Сядем на поезд и будем колесить по разным городам. Пойдем в вагон-ресторан, напьемся и будем смотреть в окно на проносящиеся мимо пейзажи.
Однако Лола предпочитала довольствоваться своей скромной славой в стране пигмеев. А может, просто не хотела признаться самой себе в том, что ее все равно ничто не способно удовлетворить. Я не понимал, как девушка с таким талантом может сидеть под пальмой в самом центре интеллектуальной пустыни. Тем более зная, что корни этой пальмы давным-давно засохли. Было совершенно очевидно, что вскоре листья пальмы облетят и она не только перестанет приносить плоды, но даже не будет давать тень.
— Эмиграция — это как эротический сон, — говорил я ей, отчаянно пытаясь увлажнить пересохшую почву ее равнодушия и заразить желанием начать новую жизнь и страстью к неизведанному.
Я считал, что новый мир принадлежит эмигрантам, и не сомневался, что в эмиграции ей будет хорошо. Эмигрант везде чувствует себя чужим. Он не является частью никакого сообщества, ни с кем себя не идентифицирует. А Лола была именно такой. В нашей вселенной она казалась эмигранткой, только что сошедшей с трапа межгалактического корабля.
Эмигранты обладают удивительной способностью воспринимать мир таким, какой он есть, видеть его как бы глазами ребенка. При этом, в отличие от детей, эмигранты смотрят на все гораздо более трезво. Эмигрант не связан местными предрассудками и стереотипами, поэтому его суждения всегда свежи и оригинальны. Эмигранты создают новые миры, не прилагая к этому никаких особых усилий. Для тех, среди кого они живут, эмигранты навсегда остаются чужаками и никогда не становятся «своими». Они как бы рождаются заново и вынуждены начинать все с нуля. Но именно такой и была моя Лола. Она тоже ощущала себя в этом мире чужой, тоже не принадлежала ни к какой определенной стране или народу и тоже каждую секунду рождалась в своих картинах заново. Она писала картины в соответствии со своим восприятием реальности, но нам ее нарисованный мир казался чуждым и страшным. Ее картины доставляли эстетическое удовольствие, но понять их было невозможно.
Я убеждал ее, что она должна жить в огромном городе, где каждый чувствует себя чужим и где легко затеряться. Но, как я ни старался, все было напрасно. Чем больше я говорил, чем больше расхваливал заморскую жизнь, чем больше пытался заразить ее своей страстью, тем меньше интереса она проявляла к моим аргументам. И в конце концов перестала слушать меня вообще. Тем временем мой страх перед надвигающейся катастрофой все усиливался, и я понял, что мне ничего не остается, как ехать одному. Принимая это решение, я, однако, втайне надеялся, что вскоре она последует за мной. Ведь если она лишится меня, кто будет трахать ее в промежутках между ее бесконечными любовниками?
Итак, разменяв четвертый десяток, я отплыл к другим берегам с твердым намерением никогда не возвращаться на родину. Мои знакомые расценили сей поступок как трусливое бегство, но, как оказалось впоследствии, это было самое правильное, что я сделал в своей жизни.
Как и у моего деда, у меня есть врожденное чувство самосохранения. Я обладаю редкой способностью чувствовать малейшую опасность, даже если она исходит от коробка спичек. Дед приложил к этому очень много усилий. С самых ранних лет он вколачивал мне в голову основные правила выживания. Его слова врезались в память на всю жизнь.
— Умные, — говорил он со злобной усмешкой, — уехали в тридцать третьем. Дураки — в тридцать шестом. Совсем тупые — в тридцать восьмом. А те, что страдали полным размягчением мозга и не уехали вообще, заплатили за свою глупость, превратившись в кучку пепла. Этот пепел устилает теперь, как ковер, всю дорогу на Латрун и служит напоминанием о самой страшной машине уничтожения в истории человечества.
Частенько вместо колыбельной дед напевал мне одну из песен пальмахников:
Господа, история повторяется.Ничто не исчезло. Ничто не забыто.
Он учил меня быть бдительным и уносить ноги, не дожидаясь, пока будет поздно, и я ему за это благодарен. Дед всегда точно знал, когда надо бежать. Что же касается меня, то, судя по всему, я умру не только в преклонном возрасте, но и в собственной постели.
Я собрал свои пожитки, приехал в аэропорт и первым же самолетом один, без Лолы, улетел в Германию. Почему именно в Германию? Потому что страна немцев полностью соответствовала всем моим представлениям. Там жили лучшие мыслители. Там творили великолепные музыканты. Немцы всегда были символом прилежания и усердия. В Германии царил абсолютный порядок. Одним словом, я уехал в Германию, потому что хотел вернуться домой. Я уехал туда из-за немецкого образа жизни. Из-за Хельги, Маргариты, Фридерики, Ингрид и Эльзы. Я уехал туда, потому что Германия была тем, чем мечтала стать моя собственная страна, но чем она так никогда и не стала.
Германия пьянила меня, как наркотик. Я был очарован народом, который считал себя избранным и настойчиво доказывал это своими делами. Еще будучи студентом, я стал преклоняться перед мощью немецкого интеллекта. Преподаватели не очень-то любили рассказывать нам о немецкой философии, но, по счастью, мне в руки попало несколько книг, и, прочитав их, я понял, что немецкие мыслители, даже националистически ориентированные, могли бы нас многому научить. Они писали обо всем на свете: о рабах и господах, о бытии, о забвении и о забвении бытия.