— А если бы я… если бы я не сказала тогда… ты бы так и молчал?
— Да.
— Почему?
— Не смел.
Да-да, глагол «сметь» обладал в то время иным удельным весом, и запрет: «не смеешь» обладал большей силой и значимостью, чем обычное «нельзя».
— Так бы и молчал? — переспрашивала недоверчиво.
Он только пожимал плечами:
— Наверно.
Она рано вставала, чтобы проводить Колю на работу, но как радостно было проснуться, опередив будильник, ловко прихлопнуть его подушкой, а разбудить поцелуем! Когда они выходили из дому, площадь спала, потому что одуванчики ждали солнца, чтобы засмеяться ярко-желтыми звездочками. Казалось, так будет всегда, но ветер обещал осенью притащить листья и покрыть булыжник разноцветными заплатами, как сумасшедшая кухарка нашивает яркие лоскуты шелка на старый застиранный передник.
А сейчас долго-долго начиналось лето. Небольшие окна квартиры смотрели на улицу, дверь открывалась прямо на тротуар, и они, не разжимая рук, шли по неровным истоптанным плиткам с торчащими между ними упрямыми травинками. Можно было не пройти, а протанцевать тустеп до самого угла под неодобрительным взглядом женщины в большом клетчатом платке на плечах и с корзинкой. Может, то был и не тустеп, или взгляд был не осуждающим, а завистливым — или, наоборот, понимающим — сейчас уже не вспомнить; только крупная желто-серо-коричневая клетка чужого платка до сих пор стоит перед глазами, как и туфли, большая и маленькая, замершие рядом в последнем «па» на неровном тротуаре, прямо под табличками, обозначающими их земное бытие: «Ул. Реформатская» и «Ул. Грешников».
— Коля, это наша улица, — Ирочка остановилась.
— Что, адрес забыла? Реформатская, 14, квартира 3, — улыбнулся он.
— Нет, нет; читай: «Ул. Грешников». Мы и есть грешники, вот что.
Коля бережно взял ее руки и поцеловал:
— Ты — грешница? Не верю.
— Нет, Коля, нет. Мы с тобой оба грешники, слышишь?
— Моя родная, — произнес ласково и настойчиво одновременно, словно не в первый раз делал это, да так оно и было, — давай поженимся!
— Нет, — тихо и твердо поправила Ирочка, — повенчаемся.
Как же трудно, трудно и страшно было выговорить признание, и он непроизвольно крепче сжал маленькие руки своими, словно боясь, что, выпусти он пальцы, она исчезнет из его жизни навсегда, растворится в утреннем свете затухающим стуком каблучков:
— Я коммунист.
Пальцы выскользнули — для того только, чтобы ласково коснуться его щеки и замереть:
— Богу все едино.
Венчались тоже утром, когда немногочисленный народ уже расходился по домам после службы и храм был почти пуст. Те, кто заметил у входа объявление о венчании, задержались посмотреть на молодых, но скоро выяснилось, что напрасно, и любопытство сменилось недоумением, а у кого-то и легкой досадой: не было ни белопенных кружев на невесте, ни фрачной пары, рубашки с пластронами и галстука-бабочки на женихе; вообще никакой нарядности не было, как не было и гостей, не говоря уже о подвывающей мамаше, которая по свадебному сценарию должна оплакивать если не загубленную судьбу голубицы-дочери, то хотя бы хлесткое слово «теща», коим отныне станет называться. Не было суетливого букета взволнованных подружек и сконфуженно покашливающих отцов; не было шаферов, которые с ненужной озабоченностью поправляли бы в петлицах белые букетики. Были самые главные, Он и Она — счастливые, с ликующими лицами, да батюшка в полном облачении, радующийся их счастью, несмотря на строгое лицо. И шаферы, одетые совсем буднично, если не считать белых тюльпанов в петлице, конечно, стояли за спинами молодых. Один из них, очень похожий на жениха, старательно держал сверкающий венец, чуть приподнявшись на цыпочки, потому что был ниже ростом; от этого, должно быть, венец чуть покачивался. Второй был ничем не примечателен, кроме того, что носил важное имя Аристарх, жил некогда в соседней квартире с женихом и заглядывал к нему иногда за папиросами, а перед сном надевал на голову особую сеточку, чтобы волосы утром лежали гладко; но какое это имеет значение сейчас, когда ему нужно только ровно держать венец над головой невесты, что он и делает безукоризненно.
Стояли поодаль, среди считаных присутствующих, и родные молодых: отец невесты, известный не только на форштадте мебельщик Григорий Максимович Иванов с супругой Матреной, которую в данной торжественной оказии уместно именовать Матроной Ивановной, сестра и трое братьев; со стороны жениха — и в противоположной стороне от невестиной родни — присутствовала одна только мать Стефанида Леонтьевна, потому что больше присутствовать было некому: дочь с семьей переселилась в другой город, а муж и того дальше — на кладбище. Одета она была, со вдовьим аскетизмом, во все черное, словно затушевывая происходящее. По контрасту со сватьей Матрена казалась особенно нарядной в сером платье матового шелка под расстегнутым легким манто и с кружевной накидкой на голове вместо платка. При полном несходстве лиц, фигур и нарядов обе матери бурили венчающихся одинаково требовательными и изучающими взглядами: одна — невесту, другая — жениха, и обе одновременно вскинули глаза на батюшку, услышав:
«Венчаетея раб Божий Конон рабе Божией Ирине, во имя Отца и Сына, и Святаго Духа!»
Потом смотрели, как жених, пригубив вино, бережно передал чашу невесте, и становилось ясно: такие лица должны быть у небожителей, пьющих божественный нектар.
В продолжение всего обряда слух зрителей сосредоточивался на словах и негромком пенье батюшки, но мысли нет-нет да и улетали со свойственной им непоседливостью. Матрена решила про себя, что жених — темная лошадка, однако вида из себя благородного, что твой офицер, а дочка больно уж волю большую взяла — тут ее соболиные брови гневно сомкнулись: ни помолвки, ни приданого — все не как у людей; и обед перестоится. Прости, Господи, меня, недостойную, за грешные мысли.
Мастер Иванов, или попросту Максимыч, то улыбался чему-то, но никто этого не видел из-за его бороды, то хмуро насупливался, вспоминая дочкин решительный отказ от свадьбы, что отцу, конечно, обидно.
Стефанида Леонтьевна, будучи уверена, что ее лицо ничего, кроме уважительного внимания к службе, не выражает, именно в этом ошибалась. На правильном и крупном, почти мужском, лице читались вызов, уязвленность и разочарование, хотя черты сохраняли неподвижность. Взгляд иногда останавливался на Германе. Знала ли Стефанида о неудачном сватовстве племянника? — Да уж как было не знать. Известно, что ни в достоинствах, ни в недостатках Германа молчаливость не фигурировала. Двум парням головы морочила; с двоими гуляла, виданное ли дело; и с удовольствием наделяла мысленно слово «гуляла» смыслом, которого, она знала, в нем не было.
«Господи, Боже наш, славою и честию венчай я их», — пропел батюшка, и Стефанида торопливо перекрестилась. Спаси, Господи, и сохрани мою душу грешную. Известно: сын — отрезанный ломоть; вздохнула.
Три брата, старшему из которых стукнул двадцать один, а младшему четырнадцать, смотрели на венчание с восхищением; шестнадцатилетняя сестра Тоня — мечтательно и снисходительно: уж у нее-то все будет не так, все будет намного красивей… Что в свое время и подтвердилось.
После венчания поехали регистрироваться, чтобы отныне называться мужем и женою не только перед Богом, но и перед людьми. Герман и Аристарх, всё так же с бутоньерками, из шаферов стали свидетелями, о чем и сделана запись в «Свидетельстве о браке», выписанном в 1926 году, в четырнадцатый день июня месяца.
Праздничный, несмотря на будний день, обед совсем не перестоялся и был великолепен. Стефанида Леонтьевна неохотно выпила рюмку, но от крика «горько!» воздержалась. Эффект был подпорчен только тем обстоятельством, что никто вызова не заметил. Во время трапезы обе матери — теперь свекровь и теща — зорко присматривались к молодым, что не стоило им никаких усилий, ибо те смотрели только друг на друга. Наблюдения были так же схожи, как и выводы, потому что безупречны, по определению, лишь собственные дети, лучше которых бывают только внуки. К невесткам, равно как и к зятьям, понятие идеала не приложимо: их недостатки принято рассматривать через увеличительное стекло, а достоинства смахивают небрежно, как крошки со стола. Ни Матрена, ни Стефанида не были исключением — и гордились этим.
5
Но как же Герман? Первый кавалер, старший брат, Аякс номер один? О нем уже столько сказано, что было бы несправедливо не договорить. Между апрельским вечером, когда Герман безуспешно закуривал на площади папиросу, и июньским днем в храме, где он старательно держал брачный венец над головой кузена, прошло три года. Он избегал общества молодых супругов, но частенько виделся с Колей. В квартирке на Реформатской, однако, всегда был желанным гостем. Снова начал носить на мизинце перстень с вензелем, посещал казино и бега. Стал брать уроки скрипки, которую забросил еще в гимназии; увлекся барышней из английского магазина, и одно время их часто видели вдвоем. Пламенная страсть к Великому Немому его не оставляла, а мечты и планы можно было обсудить только с Колей, потому что магазинная красотка хоть и слушала, но частенько открывала ридикюль и смотрелась в зеркальце, и только тогда ее лицо озарялось неподдельным интересом.