Вчера я обратил внимание, как тепло, с любовью посматривал он добрыми синими глазами на веселое рассаживание своего многочисленного потомства за длинным праздничным столом в нашем «синем зале». Привычные места занимали отец с матерью и я, получивший увольнение на двенадцать часов, дочери деда — то есть мои родные тети Майя и Раиса Николаевны, их мужья Вадим и Платон, а также их дочери-школьницы — аккуратно причесанные девочки с тугими косами.
Никто особенно не шумел, но четырехкомнатная отцовская квартира гудела как растревоженный улей.
В свое время, когда после кончины бабушки Ани отец и дед съехались, в останкинской квартире было пять комнат, но Иван Николаевич, предвидя будущие сборы всех Крылаткиных, соединил две смежные в одну, поставив посередине раздвижную перегородку, и получился просторный зал, который мы не сговариваясь назвали «синим» — за моющиеся финские обои синего цвета. Мы любили этот «синий зал» с мягкой мебелью вдоль стен и обилием графики на них, любили здесь собираться, разговаривать на всевозможные темы, а моя мать и тети Майя и Раиса Николаевны успевали общими усилиями «сочинить» на кухне отменные блюда, накрывали на стол, вовлекая в дело и девочек.
Дедова комната выходила широким окном в сторону Останкинского дворца. И нередко он подходил к окну, слегка щуря необыкновенной синевы глаза, любовался открывавшейся с пятого этажа картиной. Слева виднелся огромный куб здания Центрального телевидения, пруд, подступавший к Останкинской усадьбе, а справа хорошо просматривались павильоны ВДНХ. И игрушечным казался обелиск в честь космонавтов с устремившейся ввысь серебристой ракетой на Аллее героев Космоса…
Это было еще вчера… После праздничного обеда дед кивнул мне на дверь и ушел в свою комнату. Я застал его сидящим в глубоком мягком кресле возле журнального столика со вскрытым почтовым конвертом в руках. Он извлек сложенный вчетверо лист официальной бумаги и, когда я плюхнулся в кресло напротив, раздосадованно, даже как-то мрачно прочел ответ районного военкома из далекого сибирского городка. Смысл только что полученного письма заключался в том, что разыскиваемый Николаем Ивановичем Крылаткиным его однополчанин из 111-й стрелковой дивизии «в данном районе не призывался и не проживал, а потому нет возможности установить местопребывание вдовы и сына старшего сержанта Касаткина Андрея Ильича, погибшего, по словам заявителя, в бою на Волховском фронте».
— Еще одна неудача, внучек…
Можно было позлословить над «высоким штилем» военкомовского сочинения, автор которого как бы не заметил, что Николай Иванович Крылаткин около сорока лет разыскивает не самого однополчанина Касаткина Андрея Ильича — ведь он погиб у него на глазах! — а его жену и сына. Но сейчас дед так расстроился, что было не до злословия. Он протянул ответ сибирского военкома мне. И сделал это молча, ведь нам обоим было ясно всё. Не оправдалась еще одна попытка найти семью солдата, павшего на войне — в рукопашном бою, сохранить память о нем у потомков, которые, как думал дед, могут не знать обстоятельств его гибели. Более того, имелись веские основания предполагать, что спасший самого Николая Ивановича в той траншейной схватке старший сержант Касаткин Андрей Ильич по сей день числится без вести пропавшим, а это неверно и несправедливо!
Трижды за войну выбывал наш дед из боевого строя, «кантовался по тылам», как называл он свои лечения в госпиталях. Два раза настигли горячие осколки вражеских мин, а в последний раз, уже в Восточной Пруссии, «тотальный фриц» всадил ему в пах короткую автоматную очередь. Хотели даже отнимать всю левую ногу, да нашелся хирург — на вид почти немощный старичок в больших роговых очках, остановил своих коллег, ювелирно выковырял четыре свинцовых комочка, спас молодого офицера от костылей и протеза. За сорок лет после Победы дед никогда серьезно не болел, ежедневно делал несложную зарядку, по утрам принимал прохладный душ и ходил прямо, не сутулясь, — моложавый, аккуратно постриженный мужчина со шрамом на шее, который почему-то отчетливо проступал, если Николай Иванович начинал сердиться. И не поверил дед, что он носит в себе тяжелую ишемическую болезнь сердца.
— Я родился на Урале, все детские годы провел в Сибири, прошел войну без единого насморка, — горячился он, споря с участковым врачом, впервые заставившим его обследоваться. — Тоже мне выдумали болезнь — ишемия… Нет у меня никакой ишемии — и весь тут сказ!
Но недуг уже диктовал ему условия поведения, прогнал на пенсию, когда деду казалось, что он достиг наивысшего мастерства, управляя огромным карусельным станком в ведущем цехе одного московского завода. С трудом привыкал к новому образу жизни — и вот, по-моему, не привык…
Нас было трое — мужчин Крылаткиных: дед Николай Иванович, мой отец Иван Николаевич и я — Николай Иванович младший. Мои имя — отчество — фамилия полностью совпадали с дедовыми, и Николаю Ивановичу старшему это очень льстило.
— Ванюшка — он что? Он — промежуточное звено между мной и тобой, — говаривал дед при всем сборе Крылаткиных. — А ты, Николай Иванович младший, ты есть моя копия, только на новом витке спирали. А это значит — с новой, более счастливой судьбой и в новом, значит, более совершенном качестве.
Дед был неплохим рассказчиком — помню, в детстве он пересказывал мне содержание увлекших его книг с такими подробностями и деталями, что, наверное, позавидовали бы сами авторы этих книг, но особой для него оставалась тема войны — Великой Отечественной, на которую он в далеком сорок первом ушел добровольцем сразу после окончания десятилетки.
Четыре года той страшной войны стали историей, и не такой уж большой отрезок жизни деда составляли они, но чем дальше уходил мир от победного рубежа, тем настойчивее вспоминалось ветерану всё, что было увидено и пережито тогда.
— Эти годы должны помнить все, всегда, — еще вчера, огорченный ответом из военкомата сибирского городка, в раздумье проговорил дед. — И погибших на войне надо помнить всех поименно!
Сегодня эти его слова звучали для меня символически, как завещание.
2.
Я был единственным внуком Николая Ивановича — мальчишкой, и его отношение ко мне было особенным. У тети Майи, старшей дочери деда, растут две девчонки, обе еще ходят в школу, у тети Раи — одна, даже моложе тех двоих. В общем, один внук и три внучки. Но я был намного старше своих двоюродных сестер, я на всю жизнь остался для деда первым внуком, на которого он перенес всю свою любовь. С годами она еще более крепла, только наше общение, естественно, принимало другие формы и оттенки, отличаясь искренней привязанностью, особым доверием «мужчины к мужчине». А как провожал он меня на действительную службу в пограничные войска, какой гордостью светились его бездонные синие глаза!..
Впрочем, мои двоюродные сестры тоже полной мерой испытали любовь своего деда, ведь я подрастал, мужал, а они, как мне казалось, долго оставались маленькими, и дед мог часами возиться с ними и поодиночке, и со всеми сразу, находя интересные занятия, игры, книжки для чтения вслух. Но со мной даже в самом младенческом возрасте, по-моему, и разговаривал он иначе, чем с ними.
Я помню деда всю мою сознательную жизнь. Пожалуй, более осязаемо и уже навсегда — лет с четырех. Помню огромное снежное поле, маленькую кошевку и тройку разгоряченных, дергающих красивыми белыми головами ипподромовских лошадей, заиндевелые ресницы вокруг их умных выпуклых глаз, струи пара, вырывавшиеся в морозный воздух из их ноздрей. Дед привел меня покататься на лошадках — ведь уже в то время эти благородные животные вызывали у детей гораздо большее восхищение, нежели самые совершенные автомобили и вертолеты; и года два-три подряд дед лично водил меня на ипподром, чтоб «с ветерком», под гиканье кучера и звон колокольчиков, проехать несколько кругов по снежному полю.
С этих прогулок «на лошадках» и вошел в мое сознание Николай Иванович. По сей день, когда начинаю думать про деда, перед глазами ярко блестит чистое поле заснеженного ипподрома, едва виднеются розоватые здания конюшен на той стороне, у леса, и звучит в ушах мелодичный звон колокольчиков под дугой коренника, перемежаемый цокотом копыт да храпом стройных белых лошадок. А дед держит правой рукой меня за высокий воротник черной шубы, весело посмеивается и время от времени заглядывает в мои глаза: «Хорошо?..»
С дедом мне всегда, в любом возрасте было хорошо. Его появлению я радовался, наверное, больше, чем матери или отцу, а в какой восторг он привел меня и моих товарищей по погранзаставе, когда однажды летом приехал в Эстонию — к месту моей службы.
Он поселился на целый месяц на даче своего однополчанина Тимофея Дмитриевича Плушина, с которым заканчивал службу в немецком городе Шверине. Я бывал на этой славной дачке, упрятанной в густом сосновом лесу в центре полуострова, на котором разместились две рыбацкие деревушки, пансионат одного министерства и пионерский лагерь большого таллинского предприятия.