К двадцатилетию Победы появилась первая юбилейная медаль для тех, кто добыл Победу. Дед как-то сказал, что после того юбилея и той медали многое стало меняться в отношении к бывшим фронтовикам. И чем дальше, тем больше. Сквозь годы полнее увиделось то, что совершили они. Не только для них — для всего народа память о великой войне, о двадцати миллионах погибших соотечественников, о страданиях и подвиге старших поколений, на фронте и в тылу ковавших Победу, навеки для нас священна. Что касается меня, внука Николая Ивановича Крылаткина, то должен признаться, что меня никогда не покидало чувство трепетного благоговения перед дедом, перед всеми другими ветеранами, прошедшими через огонь и невосполнимые утраты, добывшими Победу над самым коварным и жестоким врагом. Ведь я знаю, что каждый из них был не просто рядом, а с р е д и тех, у чьих могил горит Вечный огонь, они сами смотрели смерти в глаза и каждый из них имел десятки, сотни «шансов» не вернуться с поля боя. Спасибо им за их мужество и отвагу, за добытую ими мирную жизнь на земле!
Вот с такими настроениями стал я относиться к моему деду, и «простая» его биография с годами наполнилась для меня таким не простым содержанием. И когда я слышал неуважительное слово о ветеране войны, я не мог не вмешаться, не мог не одернуть обидчика.
Потому что стоят у меня перед глазами солдаты минувшей великой войны — и дед мой синеглазый, иногда какой-то нескладный и беззащитный, и друг его по службе в, Шверине Тимофей Дмитриевич Плушин — этот заядлый любитель горячего пара и березового веника, и ефрейтор Василий Петрович Щепкин, «найденный» дедом в год тридцатилетия Победы, и, конечно же, — Андрей Ильич Касаткин, Сибиряк, как дружно назвали старшего сержанта в дедовой стрелковой роте, зарывшейся на ночь в опаленный взрывами мин и снарядов глубокий волховский снег…
3.
Мой отец Иван Николаевич Крылаткин, родившийся в красивом немецком городе Шверине — центре земли Мекленбург, не хотел поверить, что его родителя больше нет. Вымахавший ростом с «косую сажень», с большой кудлатой головой, рано поседевшей, он сидел в дедовой комнате, продавив до пола мягкое кресло, и молча смотрел в одну точку, ни с кем не заговаривая. Мама, такая маленькая и худенькая в сравнении с ним, несколько раз пыталась погладить его по могучему плечу, выжать из него хоть слово, но он оставался глух и нем, сурово сдвинув густые лохматые брови, почти сходившиеся над переносицей. Глаза он унаследовал от своей матери — уральской казачки, они были темно-карие, с большими черными зрачками, и почти не мигали.
И вдруг оцепенение у него прошло, он молча встал, заняв собою, казалось, сразу полкомнаты. И, к моему удивлению, голос его зазвучал ровно, почти спокойно.
— Как ты думаешь, — спросил он меня, — надо позвонить или послать телеграмму в Шверин? Не приедут, конечно, но хоть будут знать…
— Надо, отец, надо! — горячо воскликнул я, помня, как трогательно относился Николай Иванович к своим шверинским друзьям, всегда к праздникам посылал им самые красивые поздравительные открытки и по-мальчишески радовался, получив письмо или открытку из Шверина.
Самыми активными его корреспондентами были работник горкома партии Курт Набут, о котором очень хорошо отзывалась бабушка Анна Порфирьевна, и «рыжий Вилли» — так они оба ласково называли своего немецкого друга, работавшего по автомобильной части. Из Берлина писали сын и невестка старого антифашиста Отто Майера. Но я еще расскажу о них подробнее, а сейчас отец поручил мне известить их о кончине деда.
— Да, вот еще что, сынок… Попрошу тебя — приготовь его ордена и медали, посмотри в его столе. По-моему, в левом верхнем ящике…
— Хорошо, отец.
Знаю, как много у моего деда было друзей в разных концах страны, но это были в основном люди его поколения, и в последние годы многих из них не стало. Только в прошлом году дед трижды ездил на похороны, а вот проводить в последний путь своего любимого командира дивизии генерала Рагулина не смог — и переживал по этому поводу до самой кончины. Впрочем, дед умел переживать свою печаль тихо, не досаждая семье, — ведь он всю жизнь отличался какой-то необычайной скромностью. И должно было случиться что-то совсем особенное, чтоб мы увидели Николая Ивановича взволнованным, несдержанным.
— Дед воюет за справедливость, зло будет наказано! — вполголоса сообщал нам мой отец.
И верно, старый солдат становился непримиримым и задиристым, если надо было дать отпор демагогии и чванству, вступиться за товарища, отстоять какую-то принципиальную точку зрения. И все это уживалось в Николае Ивановиче рядом с его неприхотливостью, с его спокойным, даже тихим нравом.
Однажды, когда я еще, наверное, в шестом классе учился, дед устроил шумный скандал новому начальнику цеха, и мой отец в присутствии всей семьи полушутя заметил ему:
— Ведь немолод ты уже, батя, а полез в такую драку.
Дед стрельнул в сына свирепыми синими брызгами округлившихся глаз, его чисто выбритое лицо — ни усов, ни бороды Николай Иванович не носил — заметно побледнело. В воздухе запахло уже семейным скандалом.
— Значит, по-твоему, сынок, надо было спокойно взирать, как мордуют хорошего человека? Используют служебное положение?
— Ну, батя, этого я не хотел сказать…
— А ведь сказал! — грохнул старик кулаком по столу. — И кто? Ты, мой единственный сын!..
За брата вступилась старшая дочь Николая Ивановича — тетя Майя. Она самая озорная и веселая среди всех Крылаткиных, слегка располневшая, но вся светлая и светящаяся добротой и нежностью.
— Отец, ты же видишь — Ваня пошутил, хоть и неудачно. Пошути-и-ил, дошло? Он сам гордится тем, что ты у нас не терпишь зла, склок, ханжества, этому нас учил…
— Учил! — овладев собой, повторил за дочерью дед. — Вот — выучил, для драки за справедливость негожим становлюсь… А не драться нельзя, если видишь такое. Это ты, Ванюшка, за своего коллегу вступился — сам начальник цеха, хоть и на другом заводе. Только не думай — я зазря не придираюсь!..
Тетя Майя, такая же синеглазая, как дед, подошла к нему сзади, обняла за шею, чмокнула в залысевшую розовую макушку:
— Папа, мой папа! Да ведь прав ты во всем, ну до ниточки прав!..
Майя Николаевна — знатная ткачиха, орденом Ленина награждена, «до ниточки» — это ее любимое выражение. Дед пытался избавиться от ее объятия, нетерпеливо ерзал на стуле.
— Больше всего люблю в тебе, мой милый родитель, твою честность в отношениях с людьми, очень-очень люблю это нестареющее, нетускнеющее с годами качество, — продолжала тетя Майя. — Крылаткины, ура деду!
— Ур-ра-а!!! — дружно подхватили все Крылаткины.
В нашем «синем зале», перенаселенном в этот день, словно вдруг стало светлее. Дед исподлобья взглянул на «обидчика», опустившего к тарелке седую лохматую голову, и вдруг улыбнулся.
— Конфликт не состоялся, — громко со своего конца стола воскликнула младшая дочь Николая Ивановича — тетя Рая, и хотя она вложила в свое восклицание явную издевку, однако никто на ее выпад не ответил.
Тетя Рая — полная противоположность своей старшей сестры: колючее, насмешливое существо в цветастых шелках, инженер по профессии и положению, но с претензией на бо́льшую значительность. Дед ее часто высмеивал за эти задирания носа, точнее, носика, лицо ее было миниатюрно-птичьим, но в обрамлении самой модной в то время высокой прически. Отец рассказывал, что в детстве он часто сажал ее на высокий платяной шкаф, чтоб не мешала другим играть, и она, закусив от обиды тонкие губы, сидела там часами и всеми доступными способами мстила потом за обиду, но, к чести ее сказать, никогда никому не жаловалась. В нашем доме жалобщиков не любили ни в первом, ни в последующих поколениях.
Меня заинтересовало, почему все же дед так болезненно воспринял замечание моего отца. История оказалась любопытной.
В пятидесятом году, уволившись из армии в запас, дед вместе с молодой женой Анной Порфирьевной и сыном — моим будущим отцом — поехал поначалу в Свердловск, к каким-то родственникам Анны Порфирьевны. Ведь в этом городе в сорок втором они познакомились: Николай Иванович лежал в госпитале, а Анечка работала там медсестрой. Надо сказать, что моя будущая бабушка по происхождению была уральской казачкой — «с самого Яика», говаривала она, — и в Свердловске прошли ее детство и отрочество. Ни в Ленинграде, ни в другом месте никого из родных у деда не оставалось, и он легко согласился из Шверина переселиться в столицу Урала. Однако там случайно встретил Кирилла Петровича Иванова — старого друга своего отца, начальника крупного цеха в Москве. Узнав, что оба родителя Николая Ивановича погибли в блокаду, Кирилл Петрович предложил молодому капитану поехать вместе с ним в Москву, обещал устроить учеником карусельщика в свой цех.