Все это практиковалось уже время от времени и ранее, но все это гуляло совершенно в особицу и трактовалось как какой-то «низший» род литературы, между тем как здесь должен лежать центр тяжести художества нашей эпохи, и — вдобавок — все это должно быть синтетически увязано в невиданный еще формальный узел, где былую роль «свободного воображения» играло бы диалектическое предвидение.
Мы уже имеем в этой области кое-какие достижения, говорящие за то, что фактография (документальная литература) может не только умозрительно, но и самым недвусмысленно-рыночным образом конкурировать с беллетристикой.
Таковы — оснащенные резолютивной скрепой большинства, художественно-деловые стенограммы наших партийно-дискуссионных заседаний, — разве не читаются они залпом, как никогда и ни один роман?
Таковы — процессы: Альтшуллера и других, перекинувшийся на литдиспуты и прочие газетно-бытовые состязания; еврея Кауфмана и черносотенных охотнорядцев, созданный фельетонистом «Правды» и доведенный до должного социального эффекта «Комсомольской Правдой»; или — шахтинское дело, о котором та же «Коме. Правда» (7 июля 1928, № 156) пишет: «Приговор суда горячо обсуждается среди московского пролетариата. На заводе Серп и Молот вчера утром во всех цехах газеты зачитывались до дыр. Рабочие изучали буквально каждое слово приговора специального присутствия», и т. д.
Таков «листок рабоче-крестьянской инспекции», озаглавленный «Под контроль масс». (Беда его в том, что он чурается «обобщения»).
Таковы же: революционная монография Джон Рида «Десять дней»; своеобразные советско-производственные «поэмы» Сосновского и агро-лирика А. Брагина; фельетоны Кольцова, Зорича, Зубила из «Гудка» и другие; планово-хозяйственное построение путевки Б. Кушнера «103 дня на Западе»; историко-безбожнический факто-монтаж Мих. Горева «Последний святой»; документально-монтажные работы В. Вересаева «Пушкин в жизни» и Вал. Фейдера «А. П. Чехов»; работа по живому человеку (без кавычек) С. Третьякова «Дэн Шихуа» и биоинтервью А. Лужаева «История одного литейщика»; своеобразная факто-патетика Н. Асеева «Семен Проскаков»; политико-исследовательский памфлет И. Жиги «Новые рабочие»; памфлеты Д. Заславского, В. Шкловского и Радека; человеческие документы А. Родченко «Письма из Парижа» и Ис. Слуцкого «Записки провинциала о Москве»; увлекательные мемуары покойного О. Аптекмана, В. Фигнер, Н. Морозова и других; монографические очерки: В. Арсеньева «В дебрях Уссурийского края», Ларисы Рейснер о Германии, В. Маяковского «Как я писал Есенина», Кондурушкина «Частный капитал перед советским судом», Я. Яковлева «Деревня, как она есть» («очерки Никольской волости»), С. Сибирякова «В борьбе за жизнь», С. Третьякова «Чжунго», М. Адамовича «На Черном море» и «Отбитая тюрьма», Ф. Кона «Наша амнистия», В. Шкловского «Сентиментальное путешествие», Сергея Анисимова «Трагедия невинного», И. Жиги «Начало», А. Воронского «За живой и мертвой водой», А. Исбаха «С винтовкой и книгой», и — многое и многое другое, не говоря уже о лучших фактографических работах водителей революции и руководов партии.
Все это читается с захватывающим интересом, и все это — не сегодня, завтра — выпрет беллетристику в разряд искусств заштатных.
Мы уже наблюдаем явную тягу корифеев беллетристики в газету, и — нужно только самим работникам газеты побороть остатки организационной косности и, осознав необходимость сдвига от газеты, как копилки фактов, к ежедневному монтажу документальных фактов, распахнуть двери газеты для надежнейших художников слова — для того, чтоб новая работа поглотила ряд серьезных мастеров, гуляющих сейчас в принципиальных бездельниках и занимающихся осознавательством придуманных фактов. Люди наголодались по живому факту, и нужно дать им настоящую работу. Давайте перестроим их в плане жизнестроения!
Мы знаем, что потребность в «сладком вымысле» рождается в связи с какой-то переменой социальной обстановки, но мы вовсе не заинтересованы в том, чтобы мерами капитулянтствующего меценатства совмещай, если не рыночно-бездарной спекуляции, поддерживать явления, питающие идеологически такие перемены. Наблюдающийся внутренний распад нашей беллетристики — при внешнем даже как бы процветании ее! — нас менее всего может печалить.
16. Литературный распад
Был уже у нас один литературный распад, но там было все по-другому. Ожегшись на неудавшейся революции 1905 года, люди ударились в индивидуализм, мистицизм и даже в откровенное «мародерство на поле битвы». Словом, то был распад идеологический, и вряд ли он что общее с нашим теперешним распадом имеет. Наш распад — распад формальный.
Дело от этого не кажется, однако, более легким. Распадаются все формы прочного воздействия писателя на массы, а новые формы еще не найдены.
Дело тут не в том, конечно, что революция, мол, есть разрушение, и потому ни о какой культуре «своей» не может быть речи, старая же отмирает (из суждений одного виднейшего культурника), а дело в неимоверно выросшем за революцию сознании читателя и явно земляном его уклоне, когда испытаннейшие из вчерашних фокусов писателя кажутся наивными пустяками. И дело в том еще, что читатель, выросший за революцию, уже не верит беллетристу, как какому-то учителю жизни, не нуждаясь вообще в поповском поучении.
Остается еще читатель-обыватель — на него-то, кажется, и работает большая часть нашей новейшей литературы.
Обывателю-читателю нужны две вещи: отдых и забвение. Для отдыха ему нужен «легкий жанр», который поставляется заграницей. Для забвения… он адресуется туда же. Из писателей российских выживают те, которые ловчее конкурируют с заграницей.
Легкий жанр нашей новейшей психоложеской литературы может тоже в меру конкурировать, поскольку он безболен и бездействен, и поскольку постановкой «стыдненьких» вопросов хорошо щекочет обывательские нервы. Легкий жанр нашей литературы, фабрикуемой по дедовским рецептам, явно не цепляет уже новое сознание (пусть даже обывателя) и потребляется читателем лишь как гашиш, как способ ухождения от «низких истин» в «возвышенный обман» романтики. Для наивных же он имеет всю видимость традиционного «учительства» и — услаждает, так сказать, дополнительно.
Ясно, что сколько-нибудь культурный обыватель не польстится все же на эту кустарщину и — усладит себя «на стороне»…
В чем же распад?
Распад не в том, что литераторы распались на какие-то подгруппы и не могут найти общего друг с другом языка. Нет, нет: такой распад есть только в фикции, и распыленная литература «тематически» почти едина. Распад наш более серьезен, чем он выглядит, хоть и является только «формальным». Распад нашей литературы — в том глубоком органическом разрыве между новым, классово-революционным сознанием человека рабочего класса и заведомо негодными и классово-чужими методами оборудования этого человека путем литературы, которым, т. е. разрывом, и литература и рабочий класс обязаны октябрьским сдвигам. Много взывая тематически к «живому человеку класса», возглашая в его адрес всякие «осанны», литература наша, тем не менее, как будто забывает, что ведь человек этот проделал величайшую из революций, революция же, говоря «культурным» языком, есть сумма… не только хозяйственно-политических, но и широко-идеологических и общественно-психологических сдвигов. Изменились в корне интересы человека класса, изменились установки, изменилось самое сознание человека и методы его восприятий, — методы же оборудования человека класса и самые подходы к нему остались одни и те же.
Литераторы фатально забывают, что имеют дело не с забитым обывателем какой-нибудь там Растеряевой улицы, а с подлинным строителем и режиссером новой жизни, с подлинным хозяином ее, и — продолжают как ни в чем не бывало угощать его… розовой водицей вымысла.
Знают ли, по крайней мере, эти люди, что с тех пор что-то случилось?
Помнят ли они, что ныне — «каждая кухарка» призвана «управлять государством»?
17. Революция формы
Революция формы — это не революция одной только литературной «техники». Отнюдь.
Подобно тому, как культурная революция — это не значит: революция «культурничества». Вовсе нет.
И то и это — много глубже.
Революция литературной формы, как и культурная революция, есть революция сознания прежде всего. Это — борьба за право выражения революционного сознания революционными средствами.
Вот что такое революция формы, и революция эта — очень серьезно впереди.
Жизнестроение путем литературы — или же пропускание уже построенного через призму осознания (не говорим уже — «прекрасного»)? Вся правда подлинно-реальной жизни — или же правдоподобие идеалистического «реализма»? Стык науки и литературы в обработке факта — или же праздная выдумка невежественных имитаторов жизни, если не классовых врагов?