Трое суток у Большаковых гуляли без передыху. На четвертые, утром, проспавшийся Василий вышел в ограду (ночевал он у отца) и трезвыми глазами посмотрел на родное село. Приземистые, неуклюжие избушки Каменской улицы, как необмундированные новобранцы, вытянулись в две кривые шеренги. «Вот она, Русь неотесанная, неумытая, сермяжная. — Он сжал губы. — Много надо сил, чтобы вымуштровать ее, сделать послушной и гибкой. Петр Великий батогами да виселицами заставил ее сделать скачок вперед. И после снова она два столетия топчется на месте — жрет да пьет, да навозом обрастает. Корнилов хотел вытянуть ее за уши, но не с того конца взялся. В этом деле надо брать пример с Петра: без помощи иностранцев не вылезти нам в люди, какие бы сильные личности ни стояли у власти… Адмирал Колчак правильно понял это, попросив помощи у союзников. Теперь у нас есть все: и поддержка цивилизованных стран и сильная рука у власти — есть все для того, чтобы выполнить нашу великую миссию…»
В дальнем углу двора, повернувшись к Василию спиной, рубил хворост Яков. Василий смотрел на брата и думал, насколько широка стала между ними межа за последние три дня. Три дня гуляет он дома, и три дня они с братом скандалят. Вчера скандал был особенно большой. Он сейчас с трудом вспоминал, что кто-то из них первым кинулся с ножом, их разнимали, потом Якова куда-то увели, а Василия долго уговаривали. Оба были очень пьяны.
Напрягая память, Василий начал постепенно припоминать, что ссора началась, кажется, из-за того, что Яшка обозвал Верховного правителя недоноском… Правильно, из-за этого. Снова начала закипать злоба.
Яков воткнул в чурбак топор и направился к сеням, насупленный. Только недавно, утром, он молча выслушивал выговор отца, и теперь ему не хотелось снова задирать брата. Но, увидев чистое, не по-мужицки холеное лицо Василия, самодовольную позу его, не утерпел.
— Что, поди, отвык от такой картины, — кивнул он на приземистые избы села, — в городе лучше жить.
— Отвык не отвык, а жить в этой дыре не собираюсь. Мне и в городе хорошо.
— Едва ли тебе придется долго в городе жить, — сказал Яков и с ухмылкой добавил — Вытряхнут вас большевики оттуда и… по миру пустят вместе с вашим адмиралом.
Василий еле сдерживал себя.
— За такие слова знаешь куда тебя следует?.. И достукаешься, свернут голову.
— Всем не посворачивают.
— Ты за всех не беспокойся, о своей голове думай.
— То-то вы, умники, и прохлопали войну с германцем! Видно, больше за свою шкуру беспокоились.
Штабс-капитан взбеленился.
— Ты!.. — Он, не находя слов, в бешенстве только зевал ртом и вращал выпученными глазами. Что угодно, но только не это, только не обвинение в трусости мог стерпеть Василий Андреевич. — Ты!.. Да как ты смеешь?.. Что, я этот крест дома на печи получил? — И он бил себя по груди, не замечая, что френча с офицерским георгиевским крестом на нем нет.
— Я говорю не о тебе, а вообще о вашей шайке. Понабьют вам сопатки. Куда бежать будете?
Василий заорал на брата, как на солдата:
— Кто набьет!? Твои шаромыжники, голодранцы?! — Он поднес кулак к лицу Якова. — Вот мы их как скрутим, перевешаем половину!.. И ты, сволочь, с ними… и тебя повесим. — Он замахнулся было на брата, но тот опередил и ударил его в лицо.
— Застрелю!.. Шантрапа! — кричал Василий, хватаясь за задний карман. Но пуговица не расстегивалась.
Яков налетел снова и ударил брата в лицо, тот качнулся, но устоял. Из сеней выскочила перепуганная Анна, жена Якова.
— Яша, Яшенька!.. Да что же это такое?
В руке Василия блеснул никелированный офицерский браунинг. Анна встала между братьями, заслоняя собой сопевшего в ярости мужа. Выскочил сам Андрей Матвеевич.
— О господи, да что вы делаете? Ведь братья родные… Васенька, плюнь ты на него, не связывайся ты с ним, — обнимая сына, уговаривал старик. — Ведь люди смотрят, а вы…
Анна, толкая в спину уже слабо упиравшегося мужа, выпроваживала его из ограды.
К обеду отец заложил пару рысаков, купленных в прошлом году на винокуровском заводе, повез сына в Камень.
ГЛАВА ШЕСТАЯ
1
Хотя и заверял штабс-капитан Большаков своих близких, что положение Верховного правителя прочно, как никогда, на самом же деле армия разваливалась, расползалась по швам, как зипун, сшитый прелыми нитками.
В Камне колчаковские власти, набив до отказа все три городские тюрьмы дезертирами, вынуждены были открыть дополнительную в бывшем доме купца Лаптева. В одной из камер этой тюрьмы весной 1919 года сидели двадцать два дезертира. В большинстве это была молодежь. Сидели здесь и два тюменцевских парня: Васька Егоров и Пашка Малогин, которых штабс-капитан Большаков обещал привезти в родное село и повесить на глазах у односельчан. Но друзья не знали об уготованной им судьбе, поэтому были уверены, что их под конвоем отправят обратно в часть.
По утрам в тюрьме для разминки устраивали борьбу: все обитатели камеры залезали на нары, высвобождая крохотный «пятачок» в центре помещения, на нем и сходились по очереди, пробовали силу и ловкость. Признанным силачом камеры был рослый плечистый хохол Федор Коляда, сидевший за дезертирство из армии и неоднократные побеги из тюрем. Парень был смекалистым и отчаянным. С первого же дня он понравился всей камере.
Но особенно близко он сошелся с коренастым, в сплошных веснушках, Васькой Егоровым, лопоухим, носатым Пашкой Малогиным и белобрысым устьмосихинским пареньком Филькой Кочетовым. Сдружила их бесшабашная удаль и давнишняя ненависть к солдатчине. Они занимали дальний угол на нарах и были заводилами всей камеры.
Долгими вечерами Федор Коляда охотно рассказывал о своих похождениях, о стычках с милицией. Его полу- украинский-полурусский выговор был приятным, а тон почти всегда казался чуть насмешливым.
Вчера, например, он рассказал, как два года назад, придя из армии в отпуск, он решил не возвращаться. Рассказывал, как хитроумно прятался от милиции, как в прошлом году через их село Донское Баранской волости проходил рабочий отряд под командой Петра Сухова и как он попытал свое счастье в этом отряде. Но отряд за железной дорогой потрепали, Федор отбился от него и после долгих скитаний насилу добрался до дому.
В этот день к Федору стали приставать сразу же после обеда: рассказывай дальше — да и только.
— Шо, антересно? — спрашивал Коляда, подмигивая. Голый до пояса, он расхаживал вдоль стены, играя литыми мускулами.
На нарах начали усаживаться поудобнее, умащиваться. Коляда подошел к единственному в камере окну, прислонился плечом к решетке, задумался.
— Ну, так вот, — начал он. Голос у него грубый, басовитый. — Той рабочий, який усе толокся коло мэнэ на походе, каже: не клюнув тэбэ, хлопец, жареный кочет у зад, пото и уходишь. А як наклюе, то ты вспомянешь мэнэ, мабуть сам ще отряд сгарнизуешь супротив белякив. И вот зараз я усе чаще и чаще вспоминаю того рабочего: правду казав, шельма. Тико мы з Тимохой Долговым прийшлы з отряду того Сухова до дому, а жинка каже, шо той милиционер Яшка Терехин вже давно шукае нас. Не успели мы помыться и кусок у руки узять, а вин — легок на помине — тут як тут. Вийшов, а за ным ще четверо, наставилы пистоли и кажуть: руки у гору, бо пид викнами ще люды стоять. Мы з Тимохой смикитили, шо влопались, а пуще того жрать хотели, потому я кажу: дай, кажу, Яшка, по-людски посиидать, третьи сутки у кишках пусто. Вин глазами хлоп-хлоп, балакае: добре, обидайте, тильки дайте я вас наперво обыщу. Пошукав и опять каже: я пидожду, мэни торопиться некуды, кушайте на здоровье. И сел — уж дюже рад, шо мы не фордыбачим…
Мы з Тимохой умостились за стол. Жинка борщу насыпала гарного, бутылку самогону-первачу на стол. Бачу, те четверо, шо з Яшкой вийшлы, косятся на стол, як мыши на крупу. Я, вроде як хозяин, приглашаю: сидайте, кажу, з нами, люди добри. Яшка отвечае: ни, мы успиимо, кушайте на здоровьичко, а то у нас у каталажке харч поганый, мабудь вам не поглянется.
Так мы разлюбезно балакаемо, а в мэнэ мысля у голови одна другу обгоняв: як, думаю, утикты — уж дуже по-дурацки мы влопались. Но ничего придумать не можу.
Привезлы нас у Баранск у волостну каталажку пид вечер. Яшка-милиционер довольный, сияе, як блин маслом помазанный. Повесив замок, каже часовому, шоб дывився в оба, а вин, мол, пиде повечеряе… Сидимо. Тимоха каже: давай заспиваем. Давай, кажу. А у самого мыслишка появилась: пид шумок решетку попытать. Поем, а я — трясу. Прочно зробылы, стервецы, не пиддается. Потом Тимоха понес усякое несуразное: стал лаять милицию, часового и Яшку Терехина… Чуемо, у коридори звякае Небойка на чоботе — я цю набойку усю жизню буду помнить — Яшка иде. Пытае у часового: ну, як, мол, воны там? Буянят, каже тот, их пьяными привезлы, воны пото и лаются, як кобели, мухе пролететь негде, у дверь стучат. Яшка, чуем, смеется. Хай, каже, побуянят, к утру мы их угомоним на задворках. На цей раз балакать долго не будемо, шлепнем и усе. Мы з Тимохой переглянулись — дило, бачим, погане. Я моргаю Тимохвею. И вин начав сызнова барабанить у дверь кулаками. «Эй вы, ироды! — кричит вин, будто пьяный. — Дайте самогону, сапоги витдамо за пивбутылку. Люды, каже, вы, чи ни люды?» Яшка хохоче: мы и так, каже, возьмем у вас сапоги, на тим свити воны вам будут не потрибны. А Тимоха свое: ну хоть гармошку дайте!