— Вот так живут у нас в России и вот так умирают поэты.
Тогда, у гроба Анатолия Передреева, не все еще, кажется, понимали, какая нас постигла утрата. С его смертью мы, быть может, потеряли последнего русского национального поэта такой величины и такой силы. Александр Алексеевич это понимал. Поэтому и произнес столь суровые и столь горькие слова.
В последний раз мы с Александром Алексеевичем виделись осенью 2000 года. Я забежал перед отъездом в ЦДЛ, где у меня была назначена встреча с кем-то из московских друзей. В фойе увидел объявление, извещавшее, что в этот день проводится вечер, посвященный памяти Федора Абрамова. Среди участников вечера значилось и имя Александра Алексеевича. С Федором Абрамовым они были земляки, архангелогородцы, почти ровесники, прошедшие войну, раненые на ней и изувеченные. Александр Алексеевич много и пронзительно писал о Федоре Абрамове и при его жизни, и после смерти.
Народ уже начал потихоньку заполнять фойе. Наконец появился и Александр Алексеевич. Он вошел, как всегда стремительно и как-то по-мальчишески бойко, хотя давно уже бродили слухи, что он тяжело и опасно болен. Мы обрадовались друг другу. Я начал осторожно и с тревогой спрашивать Александра Алексеевича о здоровье. Он ответил беспечно и всё с той же никогда не покидающей его иронией:
— Что-то там находят. В госпитале лежал, — но минуту спустя ушел от этого разговора и стал приглашать меня на вечер. — Оставайся, послушай.
Я рад был бы и остаться, но поезд уходил всего через час. Мы посожалели с Александром Алексеевичем об этом обстоятельстве, попрощались и разошлись: он на второй этаж ЦДЛа, где его ждали участники вечера, а я на Павелецкий вокзал.
После этой тоже, казалось бы, мимолетной встречи у нас Александром Алексеевичем вдруг завязалась переписка. Первоначально виновником тому был мой сослуживец по журналу "Подъем" — критик Вячеслав Лютый. В конце восьмидесятых годов он учился в Литературном институте на семинаре Александра Алексеевича.
Слава Лютый на правах ученика изредка переписывался с Александром Алексеевичем. В каждом ответном письме тот передавал мне приветы, а однажды посетовал: дескать, прислал бы старому писателю книжечку. По своей наивности и незнанию нынешней провинциальной литературной жизни Александр Алексеевич, наверное, думал, что у меня, как и прежде, выходят книги. А они не выходили с 1990 года, да и вряд ли когда будут выходить. Но и не откликнуться на этот упрек и просьбу Александра Алексеевича я не мог. С известной долей дерзости я собрал шесть номеров журнала "Подъем", где был напечатан мой роман "Забытое время" и послал увесистую бандероль Александру Алексеевичу, не очень-то в общем и надеясь, что тот будет сколько-нибудь подробно читать мой фолиант.
Я счастливо ошибся. Александр Алексеевич не только прочитал роман (один из немногих писателей, удостоивших меня этой чести), но даже написал подробное и обстоятельное письмо, в котором высказал свое мнение о романе. Я воодушевился и стал ежемесячно посылать Александру Алексеевичу журналы. Он придирчиво читал их, радовался нашим удачам, огорчался просчетам. Во втором и третьем номерах "Подъема" за 2002 год была опубликована моя повесть "Паломник" (впоследствии она публиковалась еще и в "Роман-газете", где мне была, присуждена за нее премия "Образ") о последнем в селе Малые Волошки участнике Великой Отечественной, войны, который совершает паломничество в Киево-Печерскую лавру, дабы помолиться там за всех, грешных и праведных. Во время этого паломничества он и умирает.
Александр Алексеевич повесть прочитал, высказал мне в ответном письме свое мнение о ней, а потом вдруг написал рецензию для газеты "День литературы". Как было мне, не больно избалованному критикой, не порадоваться такому вниманию Александра Алексеевича?
Посылая Александру Алексеевичу журналы, я лелеял и надежду как-либо заманить его в авторы "Подъема", часто просил об этом, даже предлагал какие-то темы. Он от сотрудничества не отказывался, но постоянно ссылался на нездоровье. В конце 2002 года Александр Алексеевич написал мне последнее письмо, в котором просил журналы больше не присылать — читать их сил уже никаких нет. Сам же прислал две свои книжечки: "Вехи" и "Моя Гиперборея". Одна из них была издана в Москве городской организацией СП России тиражом в 150 экземпляров, другая Архангельским издательством Поморского университета тиражом 1000 экземпляров. Такие вот ныне дела литературные. На книжечках были очень дорогие для меня надписи:
"Ивану Евсеенко сердечно с пожеланиями добра и успеха в литературе.
Ал. Михайлов.
30.10.02 г."
"Ивану Евсеенко, родственной души русскому писателю, чье творчество высоко чту.
Ал. Михайлов.
30.10.02 г."
После этого последнего письма и последней бандероли Александра Алексеевича я затаился, не зная, как поступать в столь непростой ситуации. Выполняя его просьбу, я месяца полтора молчал, но первого января 2003 года решил все-таки позвонить ему, чтобы поздравить с Новым годом и Днем рождения (Александр Алексеевич родился 1 января 1922 года). Он сам подошел к телефону, слабым и очень тихим голосом отозвался, ответно поздравил меня с Новым годом. Я успел ему сказать, что в шестом номере "Подъема" за 2003 год, приуроченном к тяжелой дате в истории нашей страны, годовщине начала войны, мы будем публиковать его статью "Разговор с солдатом, что "убит подо Ржевом в безымянном болоте". Он поблагодарил меня за эти намерения, и на том мы расстались.
И как оказалось — навсегда, Александр Алексеевич Михайлов умер в начале апреля 2003 года, один из последних солдат и героев Великой Отечественной войны и один из последних могикан великой нашей литературы ХХ-го века.
Его публикация в журнале "Подъем" стала уже посмертной.
г.Воронеж
ПИСЬМА А.А.МИХАЙЛОВА
"Дорогой Иван!
Спасибо, что вспомнил — прислал свой роман, хотя и напечатанный в журнале. Искренне сожалею, что роман "Забытое время" не нашел своего издателя — он вполне заслуживает, он должен стать книгой.
Прочитал я его, не откладывая, и прочитал с немалым интересом. Во-первых, порадовался тому, что ты остался верен традициям русской реалистической школы, которая далеко не исчерпала свои возможности, а во-вторых, что ты стал зрелым мастером, уверенно владеющим инструментарием психологической прозы.
По случаю (т.к. я редко вылезаю из загородного захолустья) мне пришлось похвастать тем, что прочитал твой роман, трем человекам: В.Гусеву ("Евсеенко — хороший писатель" — его реакция), Р.Кирееву ("Как он мог написать такой большой роман, он же больше двух часов не может работать за столом?!") и С.Золотцеву ("Да, я писал о другом его романе и этот тоже читал"). Все разделили мое уважительное отношение к И.Евееенко.
На мой взгляд, самая большая твоя удача — образ Валентина Евгеньевича, человека с неплохими задатками, но пришибленного обстоятельствами, рано постаревшего. Удача здесь прежде всего в психологическом наполнении поступков, поведения этого персонажа в разных возрастных категориях.
Колоритны, неординарны и такие второстепенные персонажи как Журавель, капитан Данилов, Гриша Сытник. Они взяты из жизни, замечены, выделены — неповторимы.
Роман, по-моему, безукоризненно выстроен. Параллельное течение времен, с сохранением до конца развязки сюжета, исполнено искусно. Однако тут я всё же хочу высказать такое соображение: в том и другом времени, в сюжетном, событийном развитии есть не вполне оправданные замедления (отвлечения). Такое впечатление, что автор не может пропустить ни одного человека, встретившегося на пути героя, ни одного самого незначительного факта, даже предмета (улицы, здания, скамейки), чтоб не сказать о них всё, объяснить, как говорится, до тюри. Я как читатель принимаю твое неспешное повествование, но оно тоже должно иметь свою динамику, соотнесенную с неспешным временем, с психологией современного читателя. Вот тут и есть некоторая сложность. Впрочем, может быть, я и не прав.
Позволю себе высказать еще два соображения. Мне показалось, что Оленька, главная героиня романа, могла бы выглядеть более привлекательно, точнее сказать, более близкой и понятной читателю, если бы она имела хоть какие-то слабости в характере, если бы не была облечена — и физически, и нравственно, и духовно — в безукоризненно белые одежды.
А второе, это сцена в парткоме. Она написана хорошо, но прозвучала бы еще сильнее, убедительнее, если бы ты нашел художественное решение (и это тебе вполне по силам, я уверен), а не обошелся документом (выступлением Шолохова и письмом Чуковской).