Встречаться нам тяжело: мало того, что мы живем порознь, так еще и далеко друг от друга. Если выбирается он ко мне, то я тащу из погреба квашеную капусту, огурцы соленые, готовлю картошку со свининой, завариваю с липой чай. Потом люблю смотреть, как он ест, люблю слушать о том, что должна быть в повседневности простая основа — два-три основных вкуса, а когда их начинают мельчить, смешивать, путать, ничего толкового не выйдет. Мне хорошо с ним днем и ночью — не страшно. Когда мы далеко друг от друга, когда тоскливо бьет в старые скрипучие ставни ветер, мне грустно, но у меня все равно нет чувства отъединенности и обреченности. Я вспоминаю его ласку, его нежность, и на сердце у меня становится тепло-тепло, как будто я — маленькая девчушка, которая счастливо засыпает у мамы под боком, набегавшись по весенней земле. Одна большая, добрая мама у всех нас, и имя ей — любовь… Так думаю я в разлуке долгими ночами. И особенно тяжело мне весной, когда просыпается земля, когда спешит на родину дядя Федор Иванович, когда в деревьях просыпается кровь жизни, а в душе — надежды…
Но вот я приезжаю в город, мы идем, нацеловавшись до одури в липовой аллее, нам бесприютно — негде побыть вдвоем, и свободно — город большой и никому до нас нет дела. Мой друг может рассуждать на любые темы, и во всем он доходит до непостижимых, совершенно мной не сознаваемых вещей. А тут вдруг говорит просто — Знаешь, я однажды, лет пять или семь назад, провел такой эксперимент: поехал в поле, выбрал там березку, самую что ни на есть кривенькую, самую слабенькую, и посадил ее у себя под окном на даче. Стал за ней наблюдать, ухаживать. И ты представляешь, — живо поворачивается он ко мне, — теперь она совсем выровнялась! Такое деревце стало, — и мой друг пускается дальше уже в абстрактные рассуждения, и я слушаю его вполуха, почти ничего не понимая, а самой горько-горько, и я чувствую, как тихо, беззвучно стекают по щекам слезы.
А он очень чуткий, мой друг. Рассказывает, руками машет, увлекся, случайно глянул мне в лицо, мгновенно изумился: «Ты чего?» — и тотчас, в ту же секунду все понял.
— Дура! — говорит он мне совсем не возвышенно и мягко целует мои слезы, ласково.
— Ага, — радостно хлюпая, соглашаюсь я.
— Ну, будет-то жемчугами сыпать! — приказывает он мне и завершающе целует между бровей. — Все!
— Все… — согласно шмыгаю я.
И мы мирно шагаем дальше, кажется, даже в ногу, и говорим про его город и про мою деревню, про его работу и про моих пенсионеров, про нынешнюю осень, не похожую ни на какую другую — листья опали враз, зелеными, и странно видеть под ногами столько богатого, живого цвета. Мы любим друг друга и мысленно, конечно, говорим совсем, совсем о другом. О том, что взрослые деревья не пересаживают — даже в самую благодарную и наскучавшуюся землю; что надо жить и радоваться тому большому, что у нас есть; что еще долго — до самого неизвестного и потому нестрашного конца — встречать нам год за годом весну, лето, осень и зиму; и что все в этом мире придумано и сказано до нас…
Свиток
В Астрахань мы прилетели в два часа дня. Самолет долго заходил на посадку, и я увидела — реки, речушки, протоки; цвет был нездоровый, неяркий, будто кисти после акварели выполоскали. Серые домишки жались у воды как дикие утята-перводневки. Идеальные прямоугольники рисовых чеков, озерца, похожие на пересыхающие лужи. Редкая зелень у дорог и желтая голая земля.
— Влипли, — сказала Лера, приникая к иллюминатору.
— Разве это жизнь? — поддержала я ее. Мы вылетали из Домодедова, и я вздыхала, глядя на подмосковные леса: темные, упругие, они манили к себе, и мне мечталось — жить бы где-нибудь в глуши, вдали от людей, в теплой избушке, ходить по малину и грибы с легким лукошком, пахнуть костром, выучить все приметы… Ничего подобного от Астрахани ждать было нельзя — мы прилетели сюда работать.
В аэропорту нас встречал бородатый Гусев, хранитель местных музейных древностей. Он-то и обнаружил, разбираясь в запасниках, папирусный свиток с изречениями отцов пустыни. Коптский язык, приблизительно третий век. Свиток был настолько ветхим, что рассыпа´лся на глазах. Еще десять лет назад такая находка стала бы мировой сенсацией, но в стране было смутно и трудно, и никаких реставрационных консилиумов собирать не стали. Просто послали нас с Лерой: «Если можно что сделать — смотрите на месте. А нет — так нет».
Гусев на своем «Москвиче» вез нас в гостиницу и взахлеб рассказывал Лере про то, как он нашел свиток. Лера улыбалась, поддакивала, и я знала, что больше всего на свете она сейчас хочет есть — мы были на ногах с пяти утра. Машина бежала мимо унылых, вытоптанных лужаек, одноэтажных деревянных домов с кривыми палисадниками, домов побольше с облупленной старой краской. Было хмуро, ветрено; Гусев говорил о погоде, о том, что в июне всегда жарко, а мы вот привезли прохладу, что лучше всего бывать здесь в августе, когда арбузы, и что мы еще полюбим город. На административных зданиях трепыхались белые выцветшие флаги, и по такой же белой пыли исправно бежал наш «Москвич».
Мы остановились в «Лотосе», на самом берегу Волги. Гусев долго и вежливо прощался «до завтра», мы с Лерой улыбались из последних сил; а потом, когда он наконец-то ушел, я повалилась на кровать прямо в одежде, а Лера купила у дежурной по этажу банку соленых огурцов (больше ничего не было) и сразу начала есть. Я думала: про свиток — вдруг не справимся, про трудности коптского языка и про то, что надо бы встать и вымыть руки…
К вечеру, отлежавшись и отъевшись, мы решили осмотреть город. Это была моя идея — посетить базар и понаблюдать за местными нравами.
Мы вышли к набережной, река была пустой и серой, волны толкались в гранит и бежали назад. Над самой водой летали чайки, и я подумала, что здесь, конечно, очень глубоко… Лера напомнила мне про базар.
Несмотря на сравнительно светлое время, улицы казались подозрительно пустыми, изредка угадывался запах чего-то вкусного — мантов или бешбармака, но кафе и магазинчики были уже закрыты. У рынка два милиционера запирали на амбарный замок входные ворота. По тополиной аллее, качаясь, шел грузный черный турок.
— Такое чувство, что мы в Египте, — не выдержала Лера.
— Да, — сказала я, — не хватает только кальяна.
Но в одну минуту скучный, пустынный покой нарушился. Небо словно лопнуло по швам, и вслед за треском, скрежетом в одни прорехи хлынул дождь, в другие — ударил ветер. Он мгновенно испортил мне зонт и до груди задрал на Лере сарафан. «О-го-го», — кричали мы друг другу сквозь шум, цепляясь за тополя. Ветер бил со всех сторон, в черных лужах плясали сброшенные с деревьев молодые ветки, кроны над нами ревели, как реактивные турбины, и вообще было такое ощущение, что Астрахань вот-вот взлетит.
Но ненастье кончилось так же внезапно, как и началось. Исхлестанные дождем, мы робко толкнули дверь полуподвального заведения с голубыми фонарями. Публика «Золотой короны» из начинающих фотомоделей и местных купчиков презрительно отвернулась. К нам долго никто не подходил. Наконец официант, смуглый красавчик в красной жилетке, не спрашивая, принес два кофе и рюмку водки. Лера выпила, глаза ее увлажнились. «Пошли?» — «Пошли».
Тяжелее всего мне ночью, когда темно, не на чем задержаться взглядом и нельзя придумать себе никакого занятия — экскурсии по городу или реконструкции коптского текста. Лера спит. А я думаю, и жизнь представляется мне неправильной, несовершенной в части собственных поступков. «За каждый светлый день иль сладкое мгновенье// Слезами и тоской заплатишь ты судьбе» — разве это справедливо?! Во-первых, мне ни за что не расплатиться, а во-вторых, почему надо платить? Может, потому, что люди воспринимают счастье как должное и забывают, откуда оно? Бесценный дар — лично мне, чтобы я раздала его всем без разбора и счета…
Проснулись мы с Лерой в четыре утра. Было уже светло, за окном истошно, громко, жутко каркали вороны.
— Вы слыхали, как поют дрозды? — сонно подала голос Лера со своей кровати.
— Астраханские соловьи, — пробормотала я.
Мы потом весь день нервически посмеивались, вспоминая это карканье.
Наконец-то едем в музей смотреть свиток. Лера, как ни в чем не бывало, болтает с Гусевым, рассказывая о наших вчерашних приключениях, Гусев смеется и ведет машину без правил, а я беспокойно ерзаю. Все должно быть не так — я столько времени мечтала о настоящей работе, трудной, тяжелой, с которой никто не может справиться — только я, и вот теперь сердце мое молчит. С таким же успехом коптский список мог бы расшифровать любой другой переводчик.
— Остановите, — это Гусеву. — Без меня не начинайте, — на всякий случай предупреждаю я Леру.
Быстро сворачиваю в первый попавшийся переулок, потом еще. Сажусь на скамейку. Мальчик, совсем крохотуля — лет пять от силы, в розовых шароварчиках и светлой футболке рвет на лужайке ромашки. На плече у него висит прозрачный целлофановый пакет. Видно батон хлеба и сдачу.