В общем, я обрадовался и помчался скорее домой сказать эту новость папе, но его дома не было. Я подогрел себе голубцы, поел и лег отдохнуть, и не заметил, как заснул. Проснулся я уже вечером, и батя уже был дома, и опять от него пахло вином.
Я сказал ему, что видел афишу об открытии сезона в мамином театре.
– Хорошо, – не глядя на меня, сказал он и ушел к себе в комнату и уже оттуда спросил: – С какого числа?
– С первого октября! – крикнул я и запнулся. Как же так – с первого октября? Ведь сегодня уже двадцать пятое сентября, – значит, театр давно должен быть здесь, они всегда приезжают дней за пятнадцать – двадцать до открытия сезона, подумал я. Ведь им надо же подготовиться, порепетировать, не могут же они начинать сезон сразу после гастролей, с бухты-барахты – так не бывает, они уже давно приехали, но почему же тогда нет мамы? А может, не с первого октября, наверное, я ошибся.
Ни слова не говоря, я побежал на улицу, еще раз посмотрел афишу. На ней большими красными буквами было написано: «Открытие сезона 1-го октября».
«Ну и что? – подумал я. – Наверное, они там загастролировались и не успели вовремя приехать. Ничего особенного. Очень может быть…»
Я уже шел домой и повернулся посмотреть на часы на углу проспекта. Десять. Может быть, я еще застану кого-нибудь в театре, если они, конечно, приехали. Я быстро вскочил в трамвай.
В вестибюле было темно, и у меня отлегло от сердца. Но почти сразу я сообразил, что сезон-то ведь еще не открылся, – значит, и не должен гореть свет в вестибюле, и я тихонько пошел к артистическому подъезду. В проходной было светло, там сидела тетя Паша – вахтерша – и, как всегда, что-то вязала.
– Что тебе, мальчик? – спросила тетя Паша.
Я почему-то молчал. Она сердито посмотрела на меня и узнала.
– Санечка! – запела она ласково. – Здравствуй, Санечка. – И вдруг уронила свое вязанье, и вид у нее стал какой-то растерянный и такой, как будто она собиралась заплакать. Я испугался. В коридорах за проходной я слышал голоса и смех и понял, что все уже приехали, и, когда тетя Паша так посмотрела на меня, я испугался, еще сам не зная чего.
– Уже приехали? – спросил я наконец.
– Кто приехал? – спросила тетя Паша. – Ах, артисты-то… Приехали.
– А… когда? – спросил я, еще на что-то надеясь.
– Что когда, что когда? – вдруг рассердилась тетя Паша. – Приехали, и все.
Я хотел спросить, где же мама, но не успел. В проходную вышли Вася Снежков и Милочка Пыльникова – они часто бывали у нас, и я их хорошо знал.
– Привет, старый флибустьер! – закричал Вася. – Ты что здесь делаешь?
– Здравствуй, Саша, – сказала Милочка и потянула Васю за рукав в сторону.
Она что-то тихо говорила ему почти в самое ухо, привстав на цыпочки, а он исподлобья поглядывал на меня, и вид у него становился все озабоченней. Он тихонько кивал головой и все время посматривал на меня, а когда замечал, что я это вижу, сразу отворачивался. Я, конечно, сразу понял, что они говорят обо мне, и ужасно разозлился: тоже мне тайны мадридского двора! Почему не сказать правду, если что-нибудь случилось… Если что-нибудь случилось… У меня, наверно, изменилось лицо, потому что Вася, взглянув на меня, вдруг быстро отошел от Милочки.
– Ты сейчас домой, Саня? – спросил он.
Я кивнул.
– Ну, пойдем. Нам с тобой по пути, – сказал Вася и помахал рукой Милочке.
– Я тоже пойду, – сердито сказала Милочка.
Вася пожал плечами, и мы все вышли из проходной.
– До свиданья, Санечка, – пропела тетя Паша, когда мы выходили.
Мы шли молча, и я все время не решался спросить о самом главном. Все время хотел и не решался. Боялся. Мы уже подходили к трамвайной остановке, когда Вася вдруг каким-то чересчур веселым голосом спросил:
– А мама еще не приехала?
Я даже остановился от неожиданности, а Милочка сердито закашляла.
– Ну что ты задаешь дурацкие вопросы, – сказала она. – Она же еще… ездит с концертной бригадой.
– Ах да! – обрадованно закричал Вася. – Совсем забыл, понимаешь… Склероз, понимаешь, старик, склероз. Вот именно – с концертной бригадой… Ну, садись, старик, вот твой трамвай, а мы с Милочкой еще прошвырнемся…
Я ничего не понимал. Что-то уж больно странно они разговаривали со мной, и тетя Паша как-то жалобно на меня смотрела… Что они морочат мне голову?
Я приехал домой и сразу зашел к папе. Он спал… или притворялся, что спит, – так мне во всяком случае показалось, но я не стал его беспокоить. Действительно, чего это я ударился в панику. Сказали же мне, что мама еще ездит с бригадой, ну и нечего волноваться. Но все же мне что-то не давало покоя. Почему же она не написала ничего, а если написала, то почему мне батя ничего не сказал? Я думал, думал и так ни до чего не додумался и, чтобы переключиться, стал думать о другом. Я стал думать о Наташке и о том, что решил поставить точки над «и». Потом я тихонько взял у бати в комнате пишущую машинку и в один присест напечатал Наташе письмо. И когда я печатал его, у меня все время вертелись слова: «И я любил, как сорок тысяч братьев любить не могут»… Они прицепились ко мне с тех пор, как в начале учебного года я посмотрел кинокартину «Гамлет». Их говорил Гамлет, когда рассказывал, как он любил свою Офелию. «Как сорок тысяч братьев»… Я понимаю, конечно, что такая любовь вряд ли бывает на свете, но уж больно это здорово сказано, – наверно, каждый, кто любит по-настоящему, так и должен говорить о своей любви. Я-то, конечно, писал вовсе не так – даже не помню толком, что я писал и, между прочим, не понимаю – чего это взбрело мне в голову писать на машинке – для солидности, что ли? Только когда напечатал – сообразил: просто я трусил и думал, что если напечатаю на машинке и подпишусь одной буквой, то кто надо поймет, а я-то, если что, смогу всегда отказаться. Перечитывать письмо я не стал: боялся, что если прочитаю, то совсем струшу. Я сложил его в несколько раз, написал на чистой стороне: «Наташе» – и лег спать.
Не знаю, почему я не отдал письмо на следующий день. Я куда-то засунул его и перед собой делал вид, что не могу найти. А еще на другой день Евглена Зеленая, поставив мне очередную двойку, сказала:
– Теперь я понимаю, почему он последнее время получает двойки: ему некогда. Он пишет письма. Никаноров, ты, как староста, и ты, Оля Богомолова, как председатель совета отряда, – учтите: Ларионов плохо учится потому, что сочиняет письма…
И она достала из своей папки и прочитала вслух напечатанное на машинке письмо.
Надо было быть дураком, чтобы думать, что машинка и одна буква подписи спасут меня. Все было очень ясно. И Мария Ивановна и Пушкин тут ни при чем. Рано или поздно я все равно написал бы это письмо. Как только оно попало к Евглене?
Она прочитала его с выражением, я бы так не прочел. Потом она сказала:
– Я не скажу имя той девочки, которой написано это послание. Она хорошая девочка и ни в чем не виновата. Но тебе, Ларионов, должно быть стыдно. Я, как классный руководитель, долго думала, что тебе мешает учиться. Оказывается, глупости… – Она говорила еще что-то очень долго, я не слышал. Я стоял и думал, как это письмо попало к ней, и боялся посмотреть по сторонам. Я слышал, как шептались девчонки, как хихикал Валечка, и видел около своей правой руки Олину голову, вернее, ее затылок, – она очень низко наклонилась над партой.
Потом я вдруг услышал голос Елены Зиновьевны:
– Наташа, а ты почему встала?
Я посмотрел налево и увидел, что Наташа стоит за своей партой и вид у нее очень строгий и какой-то гордый. Наташа ничего не ответила, а я сказал:
– Ну и что? – У меня поползли мурашки по позвоночнику, и я крикнул: – Ну и что? Я люблю ее, да, люблю…
Мне было очень плохо, но я как-то видел и слышал все сразу. Я слышал, как заржал Витька Соловьев, и видел, как Кныш дал ему по шее. Я видел, как встал Гриша, и видел, что лицо у него покрылось красными пятнами, я слышал, как маленький Оська, вертясь на своем месте, шептал: «Ну, что это, ну, что это»… И все время я видел Наташу – она стояла очень прямо и ничего не говорила. Я собрал портфель и вышел из класса. Уходя, я слышал какой-то гул и голоса.
– Вы не имеете права! – кричала Оля. По-моему, она даже плакала. – Вас, наверное, никто не любил никогда…
– Вы злая! – пищала Веснушка.
– Замолчите! Глупые дети! – говорила Евглена, но ее, наверно, никто не слушал.
– Это нечестно! – Это я услышал Гришкин голос.
Я шел по нашей аллее, потом присел на скамейку и сидел долго, и тут ко мне подсел маленький Ося.
– Я больше к ней на уроки не пойду, – сказал Ося, потом закричал: – Но ты-то, идиот, разве можно забывать такие письма!..
– Уйди, Оська, – сказал я.
…Около парадной стояла Наташа.
– «Я помню чу-у-дное мгновенье…» – кривляясь, пропел я.
– Я очень уважаю тебя, Саша, – сказала Наташа. – Я хочу поговорить с тобой.
– Нет! – сказал я.
– Нет! – закричал я, взлетая по лестнице.
– Нет! – заорал я, захлопывая за собой дверь.