— Перееду, — ответил я.
— Вы любите охоту?
— Я никогда не охотился.
— Хорошо!.. Несколько ночей на свежем воздухе, спать прямо на земле.
— Можно простудиться.
— Война кончилась.
— Разве для войны живут?
— Мы-то? — переспросил Бортов. — Кто-то где-то сказал про нас: во время войны они страшны врагам, а во Еремя мира — для всех несносны.
III
Бортов уехал на охоту, а я живу в Бургасе, в его квартире, распоряжаюсь работами, днем езжу в свою бухту, и, завидя меня, Никита радостно бежит и каждый раз спрашивает: «Совсем ли?»
И каждый раз я отвечаю:
— Нет еще.
Я задумчив, сосредоточен, работаю много, охотно, но работа не все. Есть еще что-то, что остается неудовлетворенным, ноет там где-то внутри и сосет.
Вечера я провожу в квартире Бортова и читаю его книги. Он предложил мне их перед своим отъездом таким же безразличным, скучающим голосом, каким предложил мне почетное для меня место своего помощника. Я уловил эту манеру его: чем серьезнее услуга, которую он оказывает, тем пренебрежительнее он относится к ней.
В данном случае услуга громадная: предо мною серьезная литература. К^, стыду моему, я мало, или, вернее, совсем незнаком с ней.
Я откровенно признался р этом Бортову и благодарил его от всей души. Он многое говорил тогда мне. Я только слушал его, кивая головой, но смысл понял только много-много позже.
Что до него, то очевидно, что он был прекрасно осведомлен обо всем.
— Здесь ничего нет удивительного, мой отец был писатель… он писал в «Современнике», потом в «Русском слове» под псевдонимом, теперь забытым, но мы росли в его обстановке… Когда он умер, мы остались без всяких средств, и таким образом я попал по заслугам деда стипендиатом в корпус, затем в инженерное училище, академию… Это не моя дорога. Матушка моя и сейчас жива: она да я — из всей семьи только мы и остались…
Мое отчаяние тогда по поводу неудачной любви к Клотильде, — я уже любил ее, — не было так велико, чтобы убить мою энергию, но было достаточно, даже слишком достаточно, чтобы искать забвенья в чем-нибудь. Работа, чтение, как освежающая ванна, действовали на меня, а детская, может быть, мысль, что я уеду отсюда преуспевшим и в своем искусстве и в литературе, давала мне новые крылья.
Пусть я потерял здесь свое сердце, потерял навсегда, — так думал я, — но я приеду к матери, сестрам образованным человеком, знающим специалистом. Я поступлю' в академию, и каждый мой новый шаг будет радовать их… Почему Бортов сказал, что это не его дорога?
Я вспоминаю эти прекрасные вечера, когда кончались мои работы.
Усталый, как все, я иду, чутко прислушиваясь к замирающему шуму дня. Вот изумрудно-пурпурный след лодки, вот последние красные лучи солнца, и сегодня, после дождя и бури, море красное, как пурпур, а с левой стороны заката небо залито оранжевым огнем, и тучи там кажутся грозными бастионами, крепостями, рядом крепостей. Туда проходит теперь солнце, и за ним с далеким грохотом запираются тяжелые ворота этих крепостей. Вот уж заперты ворота, и только сквозит огненная полоска, свидетель того, что владыка мира еще там.
Потух пурпур, и теперь фиолетовым, нежным и неуловимым налетом светится море: верх волны — фиолетовый, низ — еще пурпур, средина — изумруд, и уже горит серебристо-зеленым фосфором ночи воздух.
Открыты окна, горят на столе под зеленым абажуром свечи, и темнота и мрак там в окне, и что-то словно заглядывает оттуда в мою комнату, где сижу я и читаю, как читают лекции, отмечая в записной книжке непонятное, о чем я спрошу Бортова, потому что я хочу все знать и все понять.
Однажды, все еще в то время, когда Бортов был на охоте, под вечер, возвращаясь по пристани с работ, я совершенно неожиданно встретился с Клотильдой.
Она вышла, вероятно, подышать и погулять, чтоб сильнее почувствовать свою отверженность. Те, которые через два часа будут восторженно целовать ее руки, проходили теперь мимо с своими дамами, не замечая ее. Она стояла грустная, задумчивая и смотрела в море.
Собственно, даже не в море, а в ту сторону, где находилась моя Чингелес-Искелесская бухта.
Когда я проходил мимо нее, наши глаза встретились, и она смотрела на меня так же равнодушно, не ожидая поклона, как и на всех остальных.
Я шел и думал: «Я не пойду к ней в ее кафе-шантан, но почему мне не поклониться? Я кланяюсь ей, как человеку».
Может быть, мысль, что в этом обществе никто меня не знает, придавала мне храбрость. Будь здесь моя мать, сестры, и я так же, как и другие, прошел бы, наверно, мимо.
Как бы то ни было, я поклонился и даже задержался немного, и когда она нерешительно сделала попытку протянуть мне руку, я со всем уважением, какое мог придать своим движениям, пожал ее.
— Вы теперь здесь, в Бургасе, живете? — спросила она спокойно, с тем же оттенком грусти и задумчивости.
Я удивился, откуда она знает это, и ответил:
— Да, до возвращения с охоты Бортова.
— Вас не видно.
Я смутился и ответил:
— У меня много дела: днем на работах, вечером за письменным столом.
— Вы всегда так работаете? — спокойно спросила она.
— Нет… не всегда, — ответил я уклончиво.
Она скользнула по мне глазами и опять спокойно, задумчиво спросила:
— Бортов скоро возвратится?
— Я думаю, что теперь скоро.
— Он очень хороший человек, — сказала она.
Меня приятно удивляло спокойствие ее манер совершенно порядочной женщины. Я испытывал, правда, тайное, но несомненное и даже — будем говорить откровенно — величайшее наслаждение стоять с ней рядом, говорить и чувствовать ее, эту Клотильду, такой, какой я чувствую ее ежесекундно, всегда, даже во сне в своем сердце. Любовь — это болезнь своего рода. Как в болезни каждое движение напоминает вам эту болезнь, так и в любви всякая мысль, всякое движение — все в честь той, которую любишь.
Это надо сделать. Почему? Потому, что я люблю. А, я люблю?! Так я сделаю в десять раз больше ради той, которую я люблю. В честь ее буду жить, в честь ее и умру… — Вы там живете?
И Клотильда указала глазами в сторону моей бухты.
Она и это знает.
— Да, там.
— Там красивое место. Оно мне напоминает мою родину — Марсель…
То, что она говорила, было совершенно ничто в сравнении с тем, как она говорила.
«Мою родину», «Марсель»… как зарницы в небе: сверкнет вдруг нежно, грустно и опять замрет. Родина, Марсель, — они оживали вдруг, и я в блеске зарниц видел их, видел ее в них, — видел, чувствовал понимал ее без слов, и, чтобы возвратить ее туда такой, какой была она когда-то, с каким блаженством я отдал бы за это всю свою жизнь.
— Как хорошо здесь, — вздохнула она после паузы. — Может быть, когда-нибудь я приеду посмотреть вашу бухту, — сказала она, прощаясь, — вы позволите?
Я только поклонился, как умел.
IV
Приехал Бортов, усталый, бледный, более чем обыкновенно апатичный, мертвый.
— Хорошая охота?
— Хорошая.
После осмотра всего, что было сделано без него, я показал ему мои работы по литературе, прося объяснений.
Понемногу он словно возвратился опять откуда-то, и я слушал его с раскрытым ртом, удивляясь обширности его познаний, скрытой мягкости, ласке, слушал с буравящей мыслью, что мешает этому умному, сильному, талантливому красавцу жить и наслаждаться жизнью.
— Были в кафе-шантане? — спросил, меняя разговор, Бортов.
— Нет…
Я рассказал ему о встрече с Клотильдой.
— Ну, теперь на ваш счет будут чесать языки все наши кумушки, — сказал он.
— Кто меня знает? Бортов усмехнулся.
— Здесь все знают всех. Не лучше любого провинциального городка. — Мне все равно.
— Это-то конечно. Клотильда что? Она умеет по крайней мере себя держать, а я с Бертой прогуливаюсь, — вот посмотрите…
Бортов засмеялся своим старческим и детским в то же время смехом.
— Первое время все эти маменьки носились со мной, как с писаной торбой… Но когда потеряли надежду на меня, как на жениха…
Бортов махнул рукой.
— Вы когда хотите ехать к себе?
— Сегодня же, — ответил я.
— Пообедаем хотя.
Было пять часов. Мы с Бортовым и Бертой обэдали в гостинице «Франция».
Клотильда вошла в залу, когда мы обедали, и, увидев нас, радостно и даже бурно поздоровалась с Бортовым, приятельски с Бертой и ласково со мной.
— Сегодня вечером увидимся?
— Да вот, — ответил Бортов, показывая на меня, — не удержишь ничем: едет к себе.
Клотильда посмотрела на меня и сказала Бортову:
— Может быть, и мы когда-нибудь проникнем в тот таинственный уголок… Мы будем его называть монастырь святого Николая. Так, кажется, зовут молодого отшельника?
И она ушла, оставляя во мне аромат ее духов, неудовлетворение, тоску, неисполнимые — хоть весь мир разрушь — желания.