С 22 октября по 1 ноября Цветаева завершила план трагедии.
Из черновика письма к Пастернаку от 1 ноября 1927 г.:
"…целое утро просидела над одним четверостишием, очередным четверостишием проклятия Тезея — Ипполиту. Три страницы тексту и четыре строки…"
* * *
Почти весь конец года, хотя и с перерывами, ушел на работу над последней картиной "Федры".
На океан она так и не поехала.
Понемногу все приходили в себя после болезни. Марина Ивановна несколько раз побрилась наголо: из опасения, что волосы начнут вылезать, и вспомнив, должно быть, свою юность, 1910 год…
Настроение у нее было неважное; ей казалось, что в Праге она была бы счастливее."…Прага! Прага! Никогда не рвалась из нее и всегда в нее рвусь, — писала она Тесковой. — Мне хочется к Вам, ее единственному и лучшему для меня воплощению, к Вам и к Рыцарю. Нет ли его изображений покрупнее и пояснее, вроде гравюры? Повесила бы над столом. Если у меня есть ангел-хранитель, то с его лицом, его львом и его мечом" (письмо от 28 ноября).
И Анна Тескова пришлет Марине Ивановне гравюру "пражского рыцаря", стоящего у Влтавы на Карловом мосту, легендарного Брунсвика, молчаливого свидетеля ее страстей и страданий осени 1923 года… А Марина Ивановна передарит эту гравюру молодому поэту, а после его смерти гравюра вернется к ней, и Ариадна Эфрон подарит "Рыцаря" автору этих строк…
Некому пожаловаться, некому излиться, посетовать на… самое страшное: отупление души. Кроме Тесковой, — и в Прагу идут драматические цветаевские письма, — иные до сих пор никому не ведомы: они закрыты до начала нового века. Там, вероятно, жалобы на близких, продиктованные моментом сорвавшиеся неправедные слова… А в тех, что увидели свет, — сетования на тот неведомый, медленный, но верный процесс, что снедает поэта в череде будничных дней.
"Удивительное наблюдение: именно на чувства нужно время, а не на мысль. Мысль — молния, чувство — луч самой дальней звезды. Чувству нужен досуг, оно не живет под страхом… Чувство, очевидно, более требовательно, чем мысль. Либо всё, либо ничего. Я своему не могу дать ничего: ни времени, ни тишины, ни уединения: я всегда на людях… Чувство требует силы… Виновата (виновных нет) м. б. я сама: меня кроме природы, т. е. души, и души, т. е. природы — ничто не трогает, ни общественность, ни техника, ни — ни — …" (письмо от 12 декабря).
"Я всегда на людях…" Но она всегда подсознательно стремилась быть "на людях". Это свойство очень давно в ней проявилось, и мы говорили о нем.
КОГДА ОНА ОКАЖЕТСЯ НЕ НА ЛЮДЯХ, ОНА НЕ СМОЖЕТ ЖИТЬ.
* * *
Из писем Сергея Яковлевича Елизавете Эфрон:
"Только в последние дни наша жизнь стала приходить в порядок. Летом трудно было материально. Осенью дела пошли лучше. Раз десять крутился в большой фильме о Жанне д'Арк… Из моих заработков — самый унизительный, но лучше других оплачиваемый, съемки. После них возвращаюсь опустошенный и злой…"
Да, Сергей Яковлевич был статистом в фильме "Страсти Жанны д'Арк" (режиссер Карл Теодор Дрейер, в главной роли знаменитая итальянская актриса Фальконетти). Разумеется, в массовых сценах, сколько бы ни вглядываться даже в замедленные их кадры, — рассмотреть его невозможно…
Из письма от 9 ноября:
"Марина ходит бритая. Аля начала ходить в рисовальную школу, и я вспоминаю, глядя на нее, свое детство — Арбат, Юона. Но она раз в десять способнее меня".
"Очень трудно писать тебе о повседневной нашей жизни, — читаем в другом письме. — Получаются общие фразы, которые вряд ли что дают.
Острее всех чувствует Рождество Аля. В ней наряду с какой-то взрослой мудростью уживается пятилетняя девочка. Прячет по всем Углам детской подарки нам. Часами горбится над елочными украшениями. Ждет елки так, как я в ее возрасте и ждать позабыл.
Для Мура это будет первая елка.
— Папа, а елку можно будет трогать руками?
— А Дед-Мороз где живет?
— А ему холодно?
— А мальчик Христос еще не родился?
— А почему у него нет кроватки?
— Он у мамы на ручках?
— А Дед-Мороз к Христу ходит?
— и т. д., и т. д.
Покупаю завтра маску с белой бородой. В Сочельник в 5 часов Мур в первый раз увидит Деда-Мороза.
Я дарю Марине кожаный футляр для чтения книг в поезде, Але чулки. Марина купила Але у старьевщика прелестное колечко с резным амуром на камне…"
Новый год встречали дома, с "евразийцами", — писала Цветаева Тесковой. — "Лучшая из политических идеологий, но… что мне до них? Скажу по правде, что я в каждом кругу — чужая, всю жизнь… Среди людей какого бы то ни было круга я не в цене: разбиваю, сжимаюсь. Поэтому мне под Новый Год было — пустынно".
"Оползающая глыба" (1928–1929)
Накануне выхода "После России". Закат "Верст". Возвращение к "Егорушке". Встреча с героем ненаписанной трагедии (Николай Гронский). "Красный бычок". Р. Н. Ломоносова и В. Н. Бунина. Отклики на "После России". Два месяца в Понтайяке. Замысел поэмы "Перекоп". Искры "тайного жара"? Встреча с Маяковским. Перевод писем Рильке. Наталья Гончарова. Снова Маяковский? Поэма "Перекоп". Новый грандиозный замысел ("Поэма о Царской Семье"). Лето. Мечта о Праге и поездка в Брюссель. Новогоднее письмо к Б. Л. Пастернаку.
Вероятно, теперь Марина Ивановна могла бы сказать о себе словами старинного русского романса: "Мне некого больше любить". Пастернак был далекой мечтой, Рильке умер. Семья, обожаемый сын? Но есть ли надобность повторять ее слова о том, что это — совсем другая любовь?
Надо было просто жить, — и она пыталась жить. Праздновали "русское" Рождество в обществе знакомых и "близких соседей": Родзевича с женой Марией Сергеевной, "…постоянно видимся, дружественное благодушие и равнодушие, вместе ходим в кинематограф, вместе покупаем подарки: я — своим, она — ему, — с грустной иронией писала Марина Ивановна Тесковой. — Ключ к этому сердцу я сбросила с одного из пражских мостов, и покоится он, с Любушиным кладом, на дне Влтавы — а может быть — и Леты". Как показало дальнейшее, это было не совсем так.
Она неважно себя чувствовала — перенесенная скарлатина давала себя знать, — жаловалась на простуду, на "коросту" (нарывы) на голове.
Но дома сидеть не любила, ходила на литературные собрания: выступления евразийцев, доклад Слонима. До литературных "боев" больше не снисходила.
Вот-вот должна была печататься книга "После России", для чего нужно было позаботиться о подписке на нее: разослать подписчикам бланки, чтобы те отослали их издателю, приложив соответствующую сумму, — так окупалось издание. Сто экземпляров печатались на "роскошной" бумаге, каждый стоил сто франков, — они и предназначались подписчикам. Цветаева нервничала, зная, что ее продолжают не любить в правых эмигрантских кругах. В письме к Тесковой у нее вырвалось:
"Была бы я в России, всё было бы иначе…" Однако тут же она спохватилась: "но — России (звука) нет, есть буквы: СССР, не могу же я ехать в глухое, без гласных, в свистящую гущу. Не шучу, от одной мысли душно. Кроме того, меня в Россию не пустят: буквы не раздвинутся… В России я поэт без книг, здесь — поэт без читателей. То, что я делаю, никому не нужно".
В начале года вышел третий — и последний номер "Верст" и одновременно в газете "Возрождение" отзыв на цветаевские стихи, помещенные в нем, оцененные как "бледный сколок с пастернаковского мастерства" (за подписью Н. Дашкова — псевдоним литератора В. Вейдле).
Надо признаться: несмотря на бурный отклик в печати после выхода первого номера, недолговечность журнала была предопределена, что обнаружилось уже к концу 1926 года. Ведь у "Верст", в сущности, не было читателей, не было покупателей, а стало быть, денег. "Должен же быть какой-нибудь доход? — с тревогой вопрошал Мирский Сувчинского еще 5 декабря 1926 г. — Я не предполагаю возможным продолжать Версты, если что-нибудь совершенно радикальное не будет сделано с их распространением". Тогда же в качестве средства спасения (весьма сомнительного) он предлагал сократить объем журнала, печатать одни статьи и обзоры, без художественной литературы. "Я не хочу продолжать издания Верст в их настоящей форме" (письмо Сувчинскому от 23 января 1927 г.). Его настроения, хотя и диктовались обстоятельствами, все же, нам кажется, послужили одним из поводов прекращения выпуска журнала. Мирский был эмоционален, вспыльчив, но, судя по письмам, быстро остывал. В том же письме он объяснял, почему не может продолжать журнал: одной из причин неожиданно выдвинул "растущее и совершенно непреодолимое отвращение… к Эфрону и Марине. Всякое общение с ними, устное или письменное, мне совершенно мучительно". Вторая причина — "моя роль добытчика денег мне еще отвратительнее, чем общение с Эфронами. Это совершенно не мое Дело…". "Нельзя все-таки издавать журнал, которого никто не покупает". "Нужно писать короче, чего наши сотрудники не умеют… Я не могу себе простить, что мы напечатали Тезея" (письмо от 27 февраля 1927 г.). Но уже через пять дней он "остыл": "Возьмите книги у Карбасникова Для М. Ц. и, конечно, пусть пишет о Рильке". (Речь о "Новогоднем" Цветаевой для третьего номера "Верст". — А.С.) И для этого последнего номера журнала Мирский честно трудился, хотя и не переставал сетовать: "Достать денег я, по-видимому, не имею больше возможности". И опять прежние упреки в "толщине" журнала и полусерьезное предложение: оставшиеся первый и второй номера "продать на вес — это сделало бы их библиографической редкостью" (27 мая 1927 г.). Он делал все от него зависящее для выпуска третьего номера, однако написал решительное письмо Сувчинскому, в котором взял с него слово, что тот "ни под каким видом" не будет в дальнейшем привлекать его к работе в журнале.