Вероятно, понимая, что в этом жестком эмигрантском литературном мире нельзя уползать в свою раковину, надо находиться "на виду", а также, безусловно, из солидарности с мужем, Марина Ивановна решила принять участие в общественном "действе". 15 июня состоялось первое собрание нового литературного объединения молодых литераторов под названием "Кочевье". Собрание было посвящено диспуту о критике в эмиграции. Вот любопытная выдержка об этом из газеты "Дни" от 18 июня:
"С. Я. Эфрон… находит, что кризис критики наблюдается не только в эмиграции, но и в России. Там налицо два метода критики: формальный и идеологический. Поскольку эмигрантская критика не вольется в эти два русла, она существовать не будет.
Мар<кина> Ив<ановна> Цветаева высказывает свои требования к критическому обозревателю. Критик должен подходить к произведению с любовью, должен "услышать" его. И только "обрадовавшись", с восторгом или ненавистью в душе (от "ненависти" она в дальнейшем отказывается) должен критик писать свой отзыв. "Пусть пишут, — говорит М. И., - взволнованные, а не равнодушные".
Ее суждения, писал корреспондент, вызвали ряд реплик, и в первую очередь — Георгия Адамовича, который заявил, что в критике необходимы разум, сознание и что нельзя жить с температурой в тридцать девять градусов.
Потом, 17 июня, прошел цветаевский вечер с докладом Слонима. Помещение на бульваре Распай, 28 не было заполнено, Марина Ивановна утешала себя тем, что в тот же день в Париже шел привезенный из Москвы спектакль "Чудо Святого Антония". Зато после вечера "сидели потом всей компанией: Мирский, Сувчинский, еще разные… Мирский был ЧУДНЫЙ".
Марк Львович Слоним, вопреки периодическим вспышкам обиды Марины Ивановны, неизменно оставался верным ее формуле: друг тот, кто делает. "Дни", от того же 17 июня, поместили его восторженную рецензию на "После России". Эта рецензия была откликом истинного творческого единомышленника и открывалась прямым вызовом оппонентам: "У Марины Цветаевой постоянная тяжба со средним читателем". Всего в трех фразах критик сформулировал главное: "Трагическая муза Цветаевой идет по линии наибольшего сопротивления. Есть в ней своеобразный максимализм, который иные назовут романтическим. Да, пожалуй, это романтизм, если этим именем называть стремление к пределу крайнему и ненависти к искусственным ограничениям — чувств, идей, страстей". И дальше: "…настоящая жизнь для нее всегда вне этого мира. Ее творчество не только постоянный "бег", как сама она его определила, но и порыв — от земного, в прорыв — в какую-то истинную реальность". И финал: "Цветаева — своеобразный и большой поэт. Вместе с Пастернаком она, пожалуй, является наиболее яркой представительницей современной русской поэзии. И новая книга ее… не только значительное явление для нашей зарубежной поэзии, но и крупный и ценный вклад в русскую литературу вообще".
Следом, 19 июня в "Возрождении" появился отклик на книгу Цветаевой Владислава Ходасевича. Здесь уже не могла идти речь о единомыслии, здесь была иная поэтическая порода. Отсюда неизбежные: внезапность, противоречивость, полярность суждений, от пронзительно-метких до вопиюще-слепых. Ходасевич несправедливо утверждал, будто Цветаева в своих исканиях поддавалась влиянию попеременно Ахматовой, Мандельштама, Блока, Белого, Пастернака, но признавал, что всякий раз в ее творениях, невзирая ни на что, слышался ее собственный голос. Его смущало, что, переходя "от манеры к манере", Цветаева словно начинала свою поэзию сызнова, игнорируя собственный опыт прошлого; происходила словно механическая смена форм. Но тут же Ходасевич сам себя поправил, заявив, что цветаевскую поэзию объединяют черты, восходящие к единству "человеческой, женской" личности автора. Однако, считает он, Цветаева "неправа, когда не успевает углубить мысль… когда воображение не поверяет рассудком", когда дает волю "словесной стихии". Эти "сомнительные права" ("причитание, бормотание, лепетание, полузаумная полубредовая запись") она, по мнению Ходасевича, приняла "из рук Пастернака (получившего их от футуристов)". Вместе с тем "она гораздо одареннее Пастернака, непринужденней его, — вдохновенней". И, наконец, Ходасевичу не нравится, что Цветаева заставляет читателя слишком много "работать" над расшифровкой ее словесных темнот. Правда, в его рецензии проскользнула фраза, не ставшая, однако, выводом поэта, не акцентированная, а словно бы оброненная вскользь:
"Сквозь все несогласия с ее поэтикой и сквозь все досады — люблю Цветаеву".
Еще через два дня, 21 июня в "Последних новостях" была напечатана рецензия на "После России" Георгия Адамовича.
"Отбросим распространеннейшую иллюзию, будто это "поэзия будущего", — запальчиво начинал автор. — Архивчерашняя поэзия. Цветаева не так глубока и сложна, чтобы за ней трудно было следовать — если б только она своим пифийством не кокетничала". Она, утверждал критик, "заставляет свой стих спотыкаться на каждом шагу, музыка исчезла из ее поэзии, ей хочется грубой, дикой выразительности"; она надрывает себя постоянным пафосом. И однако, рецензия Адамовича в целом была хвалебной и выражала своеобразное понимание поэзии Цветаевой, "…стихи Цветаевой эротичны в высшем смысле этого слова, они излучают любовь и любовью пронизаны. Они рвутся к миру и как бы пытаются заключить весь мир в объятия. Это — их главная прелесть". Финал рецензии вполне примирительный, а главное — проницательный: "…Марина Цветаева истинный и даже редкий поэт… есть в каждом ее стихотворении единое цельное ощущение мира, т. е. врожденное сознание, что всё в мире — политика, любовь, религия, поэзия, история, решительно всё — составляет один клубок, на отдельные источники не разложимый. Касаясь одной какой-нибудь темы, Цветаева всегда касается всей жизни".
* * *
Кончался июнь. Марина Ивановна торопилась с отъездом; искали по карте подходящее место "на фоне моря". Денег, вырученных за вечер (гораздо меньше, чем ожидалось), было в обрез. Она срочно переписывала для "Современных записок" "Федру", подсчитывала: за строку платили один франк.
Дача, самая дешевая, была снята в Понтайяке (Руайян, Золотой берег); называлась она "Вилла Жаклин". На побережье выехало много знакомых; создалось нечто вроде маленькой русской колонии: семьи Карсавиных, Андреевых, Сувчинские, семья Лосских, "эсеровская многочисленная семья Мягких" и другие; "кроме Лосских и Мягких — все евразийцы". Многие, в обществе Цветаевой, запечатлены на групповых пляжных снимках… Место понравилось: "Чудесные окрестности, — огромный приокеанский лес, деревеньки со старыми церквами, гроты".
"Второй день как приехали", — писала Цветаева Саломее 11 июля, прося выслать очередное "иждивение". Приходилось считать каждый сантим: все было дорого. Началось равнодушное пляжное существование, скрашиваемое общением со знакомыми. Солнца Марина Ивановна не боялась; в страшную жару ходила без шляпы.
Чарам моря она так и не поддалась. Будучи для поэта, как мы помним, понятием одушевленным, море вдохновило Марину Ивановну на стихотворение "Нереида" ("Наяда"). За его обманчивой усложненностью скрывается, говоря словами позднего Пастернака, "неслыханная простота", хотя в то же время и грандиозность выраженной в нем идеи.
Проходи стороной,Тело вольное, рыбье!Между мной и волной,Между грудью и зыбью —
Третье, злостная граньДружбе гордой и голой:Стопудовая даньПустяковине: полу.
Узнаю тебя, клин,Как тебя ни зови:В море — ткань, в поле — тын,Вечный третий в любви!..
О чем речь в этих начальных строфах? Что это за "третье", что означает "стопудовая дань… полу"? этот "вечный третий в любви"?
Житейский, бытовой ответ прост и прозрачен. Зная, однако, что снова друзья не поймут ее, Марина Ивановна "разжевала" свою метафору позднее, когда отдавала вещь в печать: "…вечный третий в любви, (Это — припев. Началось с купального костюма: третьего в любви с морем…)"
Началось с бытовой "реалии" и переросло в лирико-философское стихотворение. "Вечный третий в любви": "ткань" одеяния купающегося в море (зависть к "вольному", "голому" телу рыбы, общающейся с морем без посредников); "В вере — храм, в храме — поп", "в пулю — шлем, в бурю — кров" — во всем этом присутствует "вечный третий в любви", любовь же не терпит третьего. А по Цветаевой, "третий" в любви — взаимность; еще смолоду она провозглашала, что ответная любовь любимого — помеха, "третий лишний"… И такие, кричаще-исповедальные строки:
Горделивая матьНад цветущим отростком,Торопись умирать!Завтра — третий вотрется! —
как некогда она ревновала маленькую Алю к няне, как теперь — трехлетнего сына — к будущей жене… Здесь, конечно, мы снижаемся до "топорного" пояснения — но лишь ради того, чтобы еще раз показать: насколько выстраданными, личными чувствами диктовалось каждое цветаевское творение. В "Нереиде" Цветаева бунтует против главного врага поэта-романтика, против вечного, неизбывного третьего между Поэтом и Небом: Жизни.