Этот панегирик шел до такой степени мимо всей сути цветаевского творчества, мимо ее духа, ее мироощущения, отношения к революции, к жизни вообще, — что легко вообразить ее реакцию. Если свои, если друзья ничего не понимали, что же говорить о недругах (у которых, кстати, именно подобные статьи вызывали впечатление, что Цветаева — вполне советский поэт).
Сергея Яковлевича такие вещи, напротив, скорее радовали, и здесь они с Мариной Ивановной совпадать не могли. Он "с головой ушел в евразийство", о чем она чуть позже с огорчением сообщит Тесковой, и прямо-таки фанатично провозглашал: "Эта зима в Париже идет под знаком евразийства. Все раскололись на два лагеря: евразийцы и евразийствующие с одной стороны, с другой — все остальные". Несмотря на то что второй номер "Верст" вызвал неизмеримо меньший интерес по сравнению с первым, его выход придал тем не менее Эфрону новые силы для политической суеты. Самое печальное, что он как-то незаметно, постепенно, но верно стал перерождаться, терять свою личность. Потому что все, что он провозглашал, было освещено не серьезностью доводов, вдумчивостью, логикой, наконец — знанием дела, — а голым политиканством. "Нужно сказать, что эмигрантский Париж, на мой взгляд, быстро деградирует и разлагается, — самоуверенно писал он Е. Л. Недзельскому. — Дух реставраторства веет над ним не только в области политики. В литературе — то же реставраторство. А эпигонство здесь воинствующее". Можно подумать, что эти слова вывел какой-нибудь "напостовец", ослепленный ненавистью к эмиграции. Но не сам ли Эфрон (в отличие от Цветаевой, которая уехала прежде всего к нему, за ним) был эмигрантом в чистом виде, покинув Россию после разгрома белой армии, где сражался именно за старую, прежнюю Россию, которою был переполнен и болен?
Цветаева, по ее словам, окончательно переселилась в тетрадь. Она работала над поэмой — реквиемом Рильке: "Новогоднее".
Обращенье к Духу поэзии, к вселенскому смеркшемуся оку. Письмо (так оно и называлось вначале); монолог, разговор с родным и равным. Общенье "поверх явной и сплошной разлуки", поверх "бесконечной, ибо безначальной" вселенной. Разговор, который ведется порою на языке отнюдь не романтическом, вне выспренностей, — на языке прозы, простом до косноязычия. Этот язык чередуется с архаизмами, передающими астральностъ стихотворения.
Тон и стиль заданы с начальных строк. Поздравление с "звездным" новосельем, любовь и скорбь, сменяющиеся подробностями о том, как автор узнал страшную новость от знакомого, а тот — из газет; предложение откликнуться на это событие; негодование и отказ в ответ. Мы совершенно сознательно даем плоский пересказ начала стихотворения, потому что, на наш взгляд, это помогает уловить секрет поэтики "Новогоднего", который мы обозначили бы как бытовизм бытия. Итак, начало:
С Новым годом — светом — краем — кровом!Первое письмо тебе на новом— Недоразумение, что злачном —(Злачном — жвачном) месте зычном, месте звучномКак Эолова пустая башня.Первое письмо тебе с вчерашней,На которой без тебя изноюсь, —Родины, теперь уже с одной изЗвезд…………………………………………..Не землетрясенье, не лавина.Человек вошел — любой — (любимый —Ты). — Прискорбнейшее из событий.В Новостях и в Днях. Статью дадите?— Где? — В горах. (Окно в еловых ветках.Простыня.) — Не видите газет ведь?Так статью? — Нет. — Но… — Прошу избавить.Вслух: трудна. Внутрь: не христопродавец…— В санатории. (В раю наемном.)— День? — Вчера, позавчера, не помню.В Альказаре будете? — Не буду.Вслух: семья. Внутрь: всё, но не Иуда.
Бытийный быт — вот когда эти две полярности соединились. "Как ехал?" — вопрошает поэт адресата, отбывшего в небытие, — не растрясло ли в дороге (таков смысл вопроса), не разорвалось ли сердце от скорости, не захватывало ли дух — как у тех, кто летал на орловских рысаках? Но почему именно сравнение с орловскими рысаками? Потому что они — российские, — а Рильке приезжал в Россию, а тот, кто
На Руси бывал — тот свет на этомЗрел…
а тот свет и этот для поэтов — налаженная перебежка, быть и не-быть — категории условные, Цветаева на этом настаивает:
Жизнь и смерть давно беру в кавычки,Как заведомо-пустые сплёты.………………………………Жизнь и смерть произношу с усмешкой…………………………………..Жизнь и смерть произношу со сноской,Звездочкою…
"Звездочка" — обозначение для сноски в рукописи, и звезда вселенной (возможно, новое обиталище поэта) — сливаются, как сливаются, переливаются одно в другое оба эти понятия: земное и астральное:
Вместо мозгового полушарья —Звездное!
Рильке, "германский Орфей", как всякий поэт — гражданин вселенной; его уход — это перемещение в свой мир, в небо поэта, и потому (обращается к нему Цветаева) -
Если ты, такое око, смерклось,Значит, жизнь не жизнь есть, смерть не смерть есть.Значит — тмится, допойму при встрече! —Нет ни жизни, нет ни смерти, — третье,Новое…
Земные категории чередуются с астральными. Обыденный вопрос: "Окруженье, Райнер, самочувствье?" — и следом — просьба описать "первое видение вселенной (подразумевается, поэта в оной) — и последнее — планеты". Настойчивая, почти детская просьба описать рай: "Что за горы там? Какие реки?.. Не ошиблась, Райнер — рай — гористый, грозовой?.. не один ведь рай, над ним другой ведь Рай? Террасами? Сужу по Татрам — Рай не может не амфитеатром быть…" (Притом для Цветаевой важно созвучие: Райиер — рай…) И — вполне земное: "Как пишется на новом месте?" и дальше: "Не разъехаться — черкни заране". И здесь же библейский образ — отголосок предыдущей поэмы: "В небе лестница, по ней с дарами". И еще Цветаевой важно, что Рильке умер в канун нового года, почти вместе со старым; ей бы хотелось, чтобы это случилось не 29 декабря, а, для ровного счету, для "образа" — 31 — так же, как в теперь уже таком далеком 1919 году, когда она перенесла смерть Казановы в ночь под новый год и новый век. И сейчас она вела речь о новом веке поэта ("С новым его веком, Борис!").
Седьмым февраля Цветаева датировала "Письмо" — "Новогоднее". Это ее любимое число вдобавок было сороковым днем кончины Рильке…
Восьмым февраля — мольбу к Саломее Николаевне об иждивении с вялым намерением повидаться через неделю.
Девятое февраля стоит под большим письмом к Пастернаку — ответом на его (от 3-го), начинающееся словами, сразу охолаживающими: "Я пишу тебе случайно и опять замолкну", — с отчаянием от сообщенной ею вести, с восторгом от фотографии Мура, которого он называл "Наполеонид", и с заклинанием: "Теперь давай жить долго, оскорбленно-долго, — это мой и твой долг…" Борис Леонидович уже не в первый раз пытался вытянуть Марину Ивановну из пучины небытия, в которую она была погружена, не допустить ее "исхода из гущи мишурной", — о чем писал в апрельском стихотворении. Но она была упряма, то есть оставалась самою собой, — и ее ответ Пастернаку — письмо отрешенного от жизни человека, чей дух пребывает в ином измерении: в том, куда ушел Рильке. Рассказав только что виденный сон о нем, — "чистый подарок от Р<ильке>", она писала:
"Живу им и с ним. Не шутя озабочена разницей небес — его и моих. Мои — не выше третьих, его, боюсь, последние, т. е. — мне еще много-много раз, ему — много — один…"
И дальше:
"Для тебя его смерть не в порядке вещей, для меня его жизнь — не в порядке, в порядке ином, иной порядок".
Почти так же она писала шесть лет назад о смерти Блока: "Удивительно не то, что он умер, а то, то он жил… Весь он… такой — воочию — дух, что удивительно, как жизнь — вообще — допустила…"
Следом за "Новогодним", будучи не в силах расстаться с Рильке, она начала писать и 27 февраля завершила небольшое произведение в прозе. "Твоя смерть" — так назвала она эту странную вещь, не похожую ни на одну из предыдущих. "Предзвучие и позвучие — во мне — его смерти", — объясняла Цветаева свой замысел в письме к Тесковой. Незадолго До кончины Рильке умерла француженка, у которой учились Аля и Лель, сын А. 3. Туржанской. А непосредственно после смерти Рильке умер Ваня Гучков, брат В. А. Гучковой (в то время жены П. П. Сувчинского), добрый, безгрешный подросток, умственно не вышедший из младшего возраста. Эти две ушедшие тени Цветаева избрала своими персонажами. Скромные, незаметные фигуры, пожилая мадемуазель и русский мальчик — воплощение самой чистоты, кротости, невинности и доброты, несли в себе, по мысли поэта, все то, чего так недостает в мире: мадемуазель, жившая почти в бедности и обучавшая русских детей за гроши и так всегда желавшая по мере своих слабых сил доставить этим чужбинным детям радость, и Ваня, своей добротой и расположением к окружающим распространявший вокруг себя сияние. Оба — как бы за кулисами, невидимые. Но в то же время о них постоянно думают и говорят: мадемуазель не приходит, Ваня болеет. Они словно присутствуют в отсутствии, — типичнейшая цветаевская ситуация. При жизни реальные лица, теперь они находятся где-то между бытием (существованием) и небытием, в каком-то своем измерении. Их посмертное присутствие в жизни Цветаева уподобляет незримой, разлитой в мире Поэзии. Как воздух, которым дышим, не замечая этого, но без которого погибаем или задыхаемся, начиная ценить тогда, когда его недостает. Вот в этом смысле и отозвалась в сознании Цветаевой смерть Рильке неким эхом после кончины мадемуазель Жанны Робер и Вани Гучкова. Между ушедшими и живыми осталась неуловимая, но прочная связь, которую Цветаева называет круговою порукой бессмертия.