Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он с презрением оглянулся на веселую троицу и продолжил излияния:
– Может, думаешь, что они взаправду о чем-то спорят? Я вот все слушаю, чтобы понять, как это у них начинается, но не тут-то было. Не успеешь оглянуться, а перепалка в полном разгаре. Залезают в такие дебри – и все, чтобы зацепить друг дружку. Обожают треп. О доводах не заботятся, все в одну кучу валят. Папу, Дарвина, кенгуру – да ты сам слыхал. Ничего не разберешь, о чем бы у них ни шел спор. Вчера о гидравлических машинах и как лечить запоры. Позавчера о Пасхальном восстании. А заодно о бубонной чуме, сипаях, римских акведуках, конских плюмажах. Слова, слова… Иногда я сам дурею. Каждую ночь спорю сам с собой во сне. Хуже всего, что даже не знаю о чем. Точь-в-точь как они. Даже в выходной не могу успокоиться. Я вот все думаю, может, они уберутся выступать куда-нибудь в другое место… Некоторые считают их забавными. Видал я парней, которые со смеху лопались, их слушая. Но мне не смешно, нет, сэр! К закрытию у меня от них голова кругом идет… Знаешь, я вот сидел однажды – шесть месяцев, – так цветной парень в соседней камере… Давай подолью, не против? Да, так тот парень пел весь день напролет и по ночам тоже. До того меня довел, что хотелось его задушить. Забавно, да? Это говорит о том, каким можно стать нервным. Знаешь, брат, если когда-нибудь завяжу с этим бизнесом, подамся в Сьерра-Неваду. Что мне надо, это покой и тишина. Даже коров не хочу видеть. Они же могут мычать: муу-ууу-ууу… понимаешь? Случилась раз беда: возвращаюсь домой, а жены нет. Да! Сбежала, и конечно с лучшим другом. И все равно не могу забыть тот месяц покоя и тишины. Плевать, что было потом… Когда гнешь весь день спину, как раб, становишься нервным. Не для того я родился. Только вот не знаю для чего. Долго мне не везло… Давай еще налью? За счет заведения, какого черта! Понимаешь… теперь я говорю о грустных вещах. Вот как бывает. Попадается тебе милашка, и все, пиши пропало. Я тебе еще ничего не рассказал. – Он достал бутылку джина. Плеснул себе порядочную порцию. – Твое здоровье! И будем надеяться, они скоро уберутся отсюда ко всем чертям. Так на чем я остановился? Да, на грустном… Как думаешь, кем мои старики хотели меня видеть? Страховым агентом. Каково, а? Они думали, что это благородная профессия. Старик, понимаешь, был подручным каменщика. Из Англии приехал, конечно. Ирлашка неотесанный. Ну и ну, страховым агентом! Нет, ты только представь! Подался я во флот. Потом лошади. Потерял все. Стал сантехником. Не пошло. Слишком я неловок. Кроме того, ненавижу грязь, хочешь верь, хочешь нет. Что еще? Да, немного побродяжничал, но образумился, занял деньжат у своего старика, чтобы открыть забегаловку. А потом сдуру женился. С первого дня мы с ней воевали. Кроме того месяца, о котором я тебе рассказывал. Да Бог так распорядился, что одного раза мне оказалось мало. Не успел опомниться, опять попался на крючок – тоже смазливая сучка была. Тут уж началась сущая агония. Такая сумасбродка была, та, последняя. До того меня довела, что уж не знал, на каком я свете. Так вот и попал за решетку. Когда вышел, на душе до того муторно было, что чуть не ударился в религию. Да, сэр, те полгода в тюрьме заставили меня почувствовать страх Божий. Готов был святошей заделаться… – Он плеснул себе джину на донышке, сплюнул и продолжил с того, на чем остановился: – Знаешь, я до того стал осторожный, что, предложи мне кто слиток золота, не притронулся бы. Вот так я и оказался здесь. Попросился выполнять любую работу. Старик-хозяин и взял меня. – Бармен придвинулся ближе и сказал шепотом: – Отдал мне заведение за пять сотен! Задаром, да?
Тут я сказал, что мне нужно отлить.
Когда я появился вновь, в баре было полно народу.
Троица, я заметил, испарилась. Я встряхнулся, как собака, и пошел обратно на Великий Белый Путь[125]. Все стало на место. Бродвей опять был Бродвеем, а не rambla, не Невским проспектом. Обычная нью-йоркская толчея, точно такая же, как в незапамятные времена. На Таймс-Сквер купил газету и нырнул в подземку. Измученные рабочие возвращались домой. Ни единой искры жизни во всем вагоне. Только щит в кабине машиниста, вспыхивая электричеством, казался живым. Можете взять все мысли, что были у них в голове, поставить их в числителе, а в знаменателе – число в двадцать шестой степени, чтобы в результате получилось меньше, чем ничто.
И почил Бог в день седьмой от всех дел Своих и увидел, что все хорошо весьма. Зарубите это себе на носу!
Я смутно припомнил голубей. Потом о восстании сипаев. А потом я задремал. Просто отключился и пришел в себя, только когда доехал до Кони-Айленда. Портфель исчез. Заодно и бумажник. Даже газета исчезла… Ничего не оставалось, как в том же вагоне ехать обратно…
Я был голоден. Голоден как волк. И в отличном настроении. Я решил, что поем в «Железном котле». Казалось, я целую вечность не видел жену.
Прекрасно! Н-но, лошадка! В Гринич-Виллидж!
16
«Железный котел» был одной из достопримечательностей Гринич-Виллиджа. Его clientele сходилась со всего Нью-Йорка. Знаменитым его сделали неизменные чудаки и оригиналы, которых немало было среди завсегдатаев.
Если верить Моне, так можно было подумать, что все чокнутые собирались за ее столиками. Чуть ли не каждый день я слышал о какой-нибудь новой фигуре, экстравагантней, естественно, прежних.
Последней была Анастасия. Ее занесло к нам с тихоокеанского побережья, и сейчас она бедствовала. Несколько сот долларов, бывших у нее по приезде в Нью-Йорк, улетучились как дым. Что она не раздала, то у нее украли. По словам Моны, она была необыкновенно хороша. Копна черных длинных волос, фиалковые глаза, изящные сильные руки, крепкие ноги. Она называла себя просто Анастасия. Фамилию Аннаполис придумала себе сама. В «Железный котел» она забрела явно в поисках работы. Мона услышала, как она разговаривает с хозяином, и явилась ей на выручку. Она не желала слышать о том, чтобы Анастасия шла в судомойки или даже прислуживала за столиками. С первого взгляда Мона разглядела в ней незаурядную натуру, усадила ее, накормила и после долгого разговора дала немного взаймы.
– Вообрази, она ходила в комбинезоне. Чулок у нее не было, а туфли совсем развалились. Люди смеялись над ней.
– Опиши-ка мне ее еще раз, можешь?
– Нет, правда не могу, – сказала Мона и тут же принялась взволнованно рассказывать о своей подруге.
Тон, каким она произнесла «моя подруга», показался мне подозрительным. Никогда я не слышал, чтобы она с таким пылом говорила о ком-нибудь из своих знакомых. Это было похоже на благоговение, обожание и прочие, не имеющие определения чувства. Она придавала встрече со своей новой подругой невероятно важное значение.
– Сколько ей лет? – рискнул я спросить.
– Сколько лет? Не знаю. Может, двадцать два, двадцать три. У нее нет возраста. Когда на нее смотришь, такие мысли как-то не приходят в голову. Она – самый необыкновенный человек из всех, кого я знаю, исключая тебя, Вэл.
– Небось, художница?
– Она – все вместе. Все может.
– Занимается живописью!
– Конечно! Живописью, скульптурой, куклами, поэзией, танцами и вдобавок еще клоун. Но печальный клоун, вроде тебя.
– Она не кажется тебе ненормальной?
– Я бы так не сказала! Ведет себя странно, но только потому, что не такая, как все. Я еще не видела такого раскованного человека, и к тому же трагического. Она действительно непостижима.
– Как Клод, полагаю.
Она улыбнулась.
– В каком-то смысле, – сказала она. – Забавно, что ты упомянул его. Не мешало бы тебе взглянуть на них, когда они вместе. Они словно с другой планеты.
– Так они знают друг друга?
– Я их познакомила. И они чудесно поладили. Они говорят на своем собственном языке. И знаешь ли, они даже похожи друг на друга внешне.
– Она, наверное, немного мужеподобна, эта Анапопулос, или как там ее?
– Не вполне. – Глаза у Моны блеснули. – Она предпочитает одеваться как мужчина, потому что так чувствует себя удобней. Понимаешь, она больше чем просто женщина. Будь она мужчиной, я сказала бы то же самое. Что-то есть в ней такое, что выходит за рамки пола. Иногда она напоминает мне ангела, только в ней нет никакой эфирности или отрешенности. Нет, она очень земная, иногда даже почти грубая… Единственное, что я могу сказать, чтобы тебе стало понятно, Вэл, – это что она – существо высшего порядка. Ну, ты знаешь, какое чувство вызывает Клод? Анастасия… за ее шутовством скрывается трагедия. Она человек не от мира сего. Не знаю от какого, но точно, что не от нашего. Это чувствуешь уже по ее голосу. У нее необыкновенный голос, скорее это голос птицы, а не человеческого существа. Но когда она в гневе, становится страшно.
– Неужели? И часто она бывает в гневе?
– Только когда ее оскорбляют или смеются над ней.
– Почему же ее оскорбляют, почему над ней смеются?
- Громосвет - Николай Максимович Сорокин - Городская фантастика / Контркультура
- Бойцовский клуб (перевод А.Егоренкова) - Чак Паланик - Контркультура
- О чём не скажет человек - Энни Ковтун - Контркультура / Русская классическая проза
- А что нам надо - Джесси Жукова - Контркультура / Прочий юмор / Юмористическая проза
- Волшебник изумрудного ужаса - Андрей Лукин - Контркультура