Чиаурели сообщил, что есть идея открыть специальную студию для создания серии эпических фильмов по истории России.
— «Сам» считает, что ты должен стать во главе, — сказал он чуть ли не шёпотом. — Нет, нет, ты не будешь писать. Ты будешь только возглавлять. Четыре машины дадут тебе — и всё необходимое.
— Миша, ты мне друг? — спросил Леонов. — Да? Тогда отговори его как-нибудь…
Однако в состав художественного совета при Министерстве кинематографии Леонов всё-таки был введён в апреле 1947-го.
В том же году Леонов входит в состав секретариата правления Союза советских писателей, а в декабре избирается ещё и депутатом Моссовета.
Но на судьбу его произведений это по-прежнему никак не влияло.
Ни одна пьеса, кроме «Нашествия», не шла. К декабрю 1946-го Леонов сделал четвёртую редакцию «Золотой кареты», и её всё равно не приняли к постановке. Пьесу опубликовали гектографическим изданием в нескольких десятках экземпляров. В ближайшее десятилетие её никто не увидит и не прочтёт. Не будут её ни ставить, ни издавать.
Вот тебе и дважды депутат, и орденоносец. Никого это не волновало!
В те годы он как-то скажет своему соседу по Переделкино Корнею Чуковскому, что «не может написать и десятой доли того, что хотелось бы».
— А вы думаете, почему я столько души вкладываю в теплицу?.. Или вот в эту зажигалку, которую сделал сам?.. — спросил Леонов у Чуковского. — Это торможение. Теплицы — это мой роман, зажигалка — рассказ…
Судя по публикациям, Леонов снова замолчит: почти на три года. Несколько статей в 1947-м, несколько в 1948-м, несколько в 1949-м. В докладной записке агитпропа ЦК М. А. Суслову «О недостатках в работе коммунистов сектора искусств» от 8 января 1949 года говорилось, что Леонов самоустранился от драматургической работы… А что они хотели?
Внутренне он, наверное, матерился — он умел. «На кой… чёрт я всем этим депутатством занимаюсь тогда, если мне писать всё равно не дают?!»
Все эти годы он понемногу возводил свою «Пирамиду». Писал карандашом, не призывая в помощницы машинистку, чтобы не настукивать компромат на самого себя… а уж его «микробий» почерк вряд ли бы кто разобрал, даже если бы захотел.
Новые книги у него, надо признать, выходят. Но состав вошедших в них текстов строго ограничен. «Избранное», выпущенное Государственным издательством художественной литературы в 1945-м, включает повести «Саранчуки» и «Взятие Великошумска», роман «Соть», пьесы «Нашествие» и «Лёнушка», пять публицистических статей. Ещё отдельным изданием в 1947-м выходят «Барсуки». Другие сочинения негласно к публикации не допускаются. Не ко двору! И это обидно Леонову, и хочется как-то исправить ситуацию.
Летом 1948-го он возьмётся за переработку «Дороги на Океан», потратит два месяца и бросит работу. Затем решится переделать «Унтиловск», просидит месяц и снова бросит. Это ж как самого себя в мясорубке проворачивать. Невесёлое занятие: сквозь железное сито просеивать каждое живое слово.
Причём внешне всё по-прежнему выглядит более чем благопристойно.
В январе 1948-го — Леонов в Киеве на торжествах в связи с 30-летием Украины.
В феврале, 5-го числа, выступает на вечере в ЦДЛ, посвящённом 75-летию Михаила Пришвина — который Леонова, заметим, никогда особенно не любил.
В марте, 10-го, отбывает в Венгрию на празднование столетия венгерской революции и проведёт там четыре дня, в компании, кстати, с Климом Ворошиловым.
Пишет по этому поводу для «Правды» обстоятельную статью «Венгерская весна», она будет опубликована 31 марта:
«Особое сердцебиенье возникает в нас всякий раз на народных демонстрациях, когда массы осознают свою силу, собственным локтем чувствуют слитность своего порыва, сами видят грозную стройность своих рядов. Две таких демонстрации в Будапеште мы простояли до самого конца. Вечером четырнадцатого марта состоялось факельное шествие к Национальному музею. Гремели духовые оркестры, и несчитанные сонмы испуганных будапештских воробьёв шумно перекочёвывали с дерева на дерево по мере приближения звуковой лавины. <…>
В день отъезда, по приглашению президента Республики, мы отправились на Балатон. Нам и самим очень хотелось взглянуть на знаменитые места, которые ещё Людендорф считал самым опасным протоком к сердцу империи и где впоследствии Толбухин смолол и расшвырял правый фланг германской обороны… Сперва шёл дождичек, такой нужный в это время, но потом погода разветрилась, и розовато окрасились дали. Тотчас за Секешфехерваром нам попался по дороге обычный крестьянский базар. Там в рядах стояло множество сытых коров, выведенных на продажу. Мы вылезли из машин, и тотчас нас окружила толпа крестьян, простых мадьярских мужиков, очень похожих на наших — с Полтавщины, либо с Черниговщины. Они узнали президента, узнали Ворошилова, узнали Ракоши (генеральный секретарь Венгерской коммунистической партии. — 3. Я.), сопровождавшего нас в поездке. Какое-то дружное, несдержанное душевное движение произошло среди этих людей, и вдруг одна могучая, ещё довольно свежая старуха вытащила из-за пазухи заветный мешочек на шнурке, что у нас называется гайтаном, извлекла из него билет коммунистической партии Венгрии и показала его Ракоши».
Такие впечатления о поездке обнародовал Леонид Максимович. Не знаем уж, что там на самом деле происходило, в стране, ещё недавно бывшей союзницей Гитлера.
Летом Леонов едет в Польшу, во Вроцлав, на конгресс деятелей культуры в защиту мира.
Осенью активно участвует в праздновании пятидесятилетия МХАТа — того самого, где были запрещены и похоронены две его пьесы.
Зимой он опять на Украине, на этот раз на съезде писателей.
В 1949-м дважды съездит в Болгарию, затем в Финляндию. Примет участие в торжествах, связанных со 125-летием Малого театра — в который так и не въехала «Золотая карета».
Власть не оставит без внимания леоновский юбилей: в мае ему исполнится пятьдесят.
Первого июня 1949 года «Литературная газета» выйдет с поздравлением на первой полосе: «Дорогой Леонид Максимович! Нам хорошо виден ваш большой и сложный творческий путь…»
Не только «большой», но и «сложный»: неслучайное словцо. И — «нам хорошо виден». Вроде как в сказке: высоко сижу, далеко гляжу. Хорошо видим, как вы тут сложно петляете, дорогой юбиляр. Всё запутать нас хотите.
Подписались: Фадеев, Симонов, Тихонов, Вишневский, Федин, Эренбург… И Эренбург, и Вишневский юбиляра несколько недолюбливали; с Фединым тоже были сложные отношения — в личном дневнике он писал о друге Лёне хорошо, в разговорах сплошь и рядом отзывался несколько иначе. Зато Фадеев, в более поздней публицистике своей, неожиданно — и, верится, вполне искренне — назвал Леонова в числе своих учителей.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});