небольшая слабость. Но становилось все хуже и хуже. Судороги, она лишилась дара речи, бормотала какие-то полупонятные вещи, повалилась с конвульсиями, судорогами и т. д. Это отличалось от нервного припадка, хотя было очень похоже на него; у меня внезапно возникло подозрение, и я спросил: «Ты, случайно, ничего не приняла?» Она крикнула: «Да!» Ну тогда я не стал терять времени; она хотела от меня клятвы, что я никогда никому об этом не скажу, я сказал: «Хорошо, клянусь тебе во всем, что хочешь, но при условии, что ты немедленно извергнешь эту гадость, – засунь палец в горло, чтобы тебя вырвало, иначе я буду звать на помощь». Короче говоря, ты понимаешь, что было дальше. Рвота подействовала лишь наполовину, так что я отвел ее к ее брату Луи и велел тому дать ей рвотное, а сам пошел прямо в Эйндховен, к доктору Ван де Лоо. Она приняла стрихнин, но доза была слишком мала, или она могла принять хлороформ или лауданум для обезболивания, что как раз стало бы противоядием от стрихнина. Короче говоря, вскоре она приняла противоядие, которое прописал Ван де Лоо. Об этом никто не знает, кроме нее самой, Луи Б., тебя, д-ра Ван де Лоо и меня, – ее сразу отправили к врачу в Утрехт, будто бы по делам фирмы, так как она все равно собиралась ехать. Наверное, она полностью выздоровеет, но, по-моему, долго будет страдать нервами, и в какой форме это проявится – более серьезной или менее серьезной – большой вопрос. А теперь она в надежных руках, но ты понимаешь, как я подавлен из-за этого происшествия.
Я испугался до смерти, старина, мы были одни в поле, когда это произошло. Но к счастью, теперь по крайней мере, яд выведен.
Но что это за сословие, что за религия, которую исповедуют эти приличные люди? Это же просто нелепые вещи, они превращают общество в подобие сумасшедшего дома, ставят его с ног на голову. Ох уж этот мистицизм!
Как ты понимаешь, в последние дни все, все крутилось у меня в голове и я был поглощен этой печальной историей. Теперь, когда она попробовала это и у нее ничего не вышло, думаю, она до того напугана, что ей не так-то легко будет попробовать во второй раз. Неудавшееся самоубийство – лучшее средство от самоубийства в будущем. Но если у нее будет нервная горячка, или воспаление мозга, или еще что-то в этом роде, тогда… Однако в эти первые дни с ней все было довольно хорошо, только я боюсь, что последствия еще впереди. Тео, дружище, как я этим расстроен. Кланяюсь, напиши мне хоть несколько слов, потому что здесь я не разговариваю НИ С КЕМ.
Прощай. Винсент
Помнишь ту первую Мадам Бовари?
464 (378). Тео Ван Гогу. Нюэнен, четверг, 2 октября 1884
Дорогой Тео,
спасибо тебе за письмо, спасибо за вложение. Теперь я тебе расскажу.
Все, что ты пишешь, очень хорошо и правильно, а что касается шума, я теперь подготовлен лучше прежнего, чтобы от него отгородиться. Нет никакого страха, что папа и мама, например, уедут. Хотя только что пришло предложение о переводе. Наоборот, если папа и мама поступят благоразумно, они смогут упрочить свое положение здесь.
Здесь есть такие, кто говорит мне: «А что ты с ней связался?», – это одно обстоятельство. Есть здесь и такие, кто говорит ей: «А что ты с ним связалась?», – это другое обстоятельство. Кроме того, и она, и я узнали достаточно горя и несчастья, но сожаления нет ни у одного. Посмотри сюда:
я твердо верю или точно знаю, что она меня любит,
я твердо верю или точно знаю, что я ее люблю,
это было искренне – было ли это еще и безумством и т. д.? Может, и так, если угодно, но мудрецы, которые никогда не совершают безумств, – разве они для меня не более безумны, чем я для них?
Это в ответ на твои рассуждения и рассуждения других.
Все это я говорю просто для объяснения, без вражды и ненависти.
Ты говоришь, что любишь Октава Муре, ты сказал, что похож на него. С прошлого года я тоже прочитал вторую часть, в которой он понравился мне гораздо больше, чем в первой.
Недавно я слышал высказывание, что «Дамское счастье» не прибавит к заслугам Золя ничего особенного. Я нахожу в нем кое-какие величайшие и лучшие вещи. Я просмотрел их еще раз и перепишу для тебя несколько слов Октава Муре.
А ты – за последние год-полтора ты не перешел на сторону Бурдонкля? Лучше бы ты воплощал Муре, таково мое мнение – было и есть. Если не считать огромной разницы в обстоятельствах – да, в диаметрально противоположных обстоятельствах, – я двигаюсь в направлении Муре дальше, чем ты, возможно, думаешь, – в том, что касается моей веры в женщин и что они нужны, их нужно любить. (Муре говорит: «У нас покупательниц ЛЮБЯТ».)
Подумай об этом – и вспомни мое сожаление по поводу твоего высказывания, что ты «остыл».
Все, что я сказал о горьком предупреждении против влияния гизоватости, как я бы это назвал, я повторяю чаще, чем когда-либо. Почему? Это ведет к посредственности. А я не хочу видеть тебя в числе посредственностей, потому что слишком тебя любил – да и все еще люблю, – и мне невыносимо видеть, как ты коснеешь.
Знаю, это трудно, знаю, что слишком мало о тебе знаю, знаю, что могу ошибаться. Но в любом случае – перечти еще разок своего Муре.
Я говорил о разнице между Муре и тем, чего хотел бы я, и ВСЕ-ТАКИ о параллельности. Смотри. Муре поклоняется современной парижанке – хорошо.
Но МИЛЛЕ, Бретон – С ТОЙ ЖЕ СТРАСТЬЮ – крестьянке.
Эти две страсти – ОДНО И ТО ЖЕ.
Прочитай у Золя описание комнаты с женщинами в сумерках – женщинам зачастую больше тридцати, до пятидесяти – такой темный, таинственный уголок.
Мне кажется, это прекрасно, да, возвышенно.
Но для меня столь же возвышен «Анжелюс» Милле – те же сумерки, то же нескончаемое волнение – или одинокая фигура Бретона в Люксембургском музее, или его «Источник».
Ты скажешь, у меня ничего не получается. Мне все равно, побеждать или быть побежденным, в любом случае ты испытываешь волнение и находишься в движении, а это в большей степени одно и то же, чем кажется и говорится.
Что касается той женщины, для меня остается загадкой, чем это закончится, но ни она, ни я не совершим ничего безумного. Я опасаюсь, что старая религия снова заморозит ее, до окоченения, тем проклятым ледяным холодом, который когда-то, давным-давно, уже сломил ее смертельно, много лет назад. О, я не друг современному христианству, хотя основатель был возвышенным, а современное христианство – я слишком хорошо в нем разобрался. В юности он завораживал меня самого, этот ледяной холод, но с тех пор я отомстил за себя. Как? Поклоняясь любви, которую они, теологи, называют грехом, уважая шлюх и т. д., а многих дам, претендующих на то, чтобы считаться почтенными и благочестивыми, – нет.
Для кого-то женщина всегда будет ересью и воплощением дьявола. Для меня – наоборот. Кланяюсь.
Всегда твой Винсент
Посмотри, из Октава Муре.
Муре говорит: «Ты воображаешь себя сильным, потому что не хочешь делать нелепостей и страдать! Глубоко заблуждаешься, дорогой мой, – вот и все!..
– Итак, веселишься?
Муре сразу не понял. Но, вспомнив их недавний разговор о пустоте и нелепости жизни, о бесцельности человеческих страданий, ответил:
– Не скрою, мне никогда еще не приходилось столько переживать… Ах, старина, не смейся: часов, отведенных страданиям, в жизни человеческой все-таки меньше, чем других.
– Я хочу ее, и она будет моей!.. А если она от меня ускользнет, вот увидишь, какую я выстрою махину, чтоб исцелиться. И это тоже будет великолепно. Ты, старина, этого не понимаешь, иначе ты знал бы, что деятельность уже в себе самой содержит награду. Действовать, создавать, сражаться с обстоятельствами, побеждать или быть побежденным – ВОТ В ЧЕМ вся радость, вся жизнь здорового человека!
– Это только способ забыться, – тихо возразил тот.
– В таком случае я предпочитаю забыться… Издыхать так издыхать, но, по-моему, ЛУЧШЕ ИЗДОХНУТЬ ОТ ЛЮБВИ, ЧЕМ ОТ СКУКИ!»[207]
последнее все-таки говорю не только я
но все-таки и она тоже, по наитию
потому-то я с самого начала видел в ней нечто возвышенное, и только чертовски жаль, что она в юности дала огорошить себя неоправданными надеждами.
Огорошить в том смысле, что старое благочестивое семейство Бегеманн считало своим долгом