Замолчал Марко Данилыч и, зорко поглядев на Хлябина, сказал:
– Что ж ты теперь хочешь с собой делать?
– Перво-наперво в деревне у себя побываю, сродников повидаю, – отвечал Хлябин, – а потом стану волю от господ выправлять.
– А потом? – спросил Смолокуров.
– А потом буду работы искать, – сказал Хлябин. – Еще в Астрахани проведал от земляков, что сродников, кои меня знали, ни единого вживе не осталось, – хозяйка моя померла, детки тоже примерли, домом владеют племянники – значит, я как есть отрезанный ломоть. Придется где-нибудь на стороне кормиться.
– Хочешь ко мне? – спросил Марко Данилыч.
– Не оставьте вашей добротой, явите милость, – низко кланяясь, радостно промолвил Терентий. – Век был служил вам верой и правдой. В неволе к работе привык, останетесь довольны… Только не знаю, как же насчет воли-то?
– Я сам об ней стану хлопотать, – вставая со скамьи и выпрямляясь во весь рост, сказал Смолокуров. – Скорее, чем ты, выхлопочу. А тебя пошлю на Унжу, лесные дачи там я купил, при рубке будешь находиться.
– Всячески буду стараться заслужить вам, Марко Данилыч, не оставьте, Христа ради, при моей бедности, – сказал Терентий Михайлов.
– Насчет жалованья потолкуем завтра, теперь уж поздно. Да и тебе с дороги-то отдохнуть пора, – сказал Марко Данилыч, направляясь из сада вместе с Хлябиным. – Все будет сделано… Не забуду, что братнину участь ты облегчил. Не оставлю… Ступай с Богом да кликни Корнея, в горницы бы ко мне шел… Вот еще что: крепко-накрепко помни мой приказ. Ни здесь, ни в деревне у сродников, ни на Унже и слова одного про Мокея Данилыча не моги вымолвить. Ранней болтовней, пожалуй, все дело испортишь. Про свои похожденья что хочешь болтай, а про братанича и поминать не смей. Слышишь?
– Слушаю, Марко Данилыч, исполню ваше приказанье, – ответил Хлябин. – Мне что? Зачем лишнее болтать?
– Ступай же со Христом. Спроси там у стряпки поужинать, да ложись с Богом спать, – сказал Марко Данилыч. – Водку пьешь?
– При случае употребляем, – сладко улыбаясь, ответил Хлябин.
– Пришлю стаканчик на сон грядущий, – молвил Смолокуров. – Прощай. Не забудь же кликнуть Корнея, сейчас бы шел, – промолвил он, входя по ступеням заднего крыльца.
Пришел Марко Данилыч в душную горницу и тяжело опустился на кресло возле постели… «Ровно во сне, – размышлял он. – Больше двадцати годов ни слуху ни духу, и вдруг вживе… Что за притча такая?.. На разум не вспадало, во снах не снилось… Знать бы это годика через три, как пропал на море Мокеюшко, то-то бы радости-то было… А теперь… Главное, Дуня-то у меня при чем останется?.. Еще женится, пожалуй, на Дарье Сергевне, детей народят… А жаль Дарью Сергевну, не чует сердечная, что он вживе!.. Как бы не узнала?.. Поскорей надо отсюда Корнея в Астрахань, а Терентья на Унжу. Не то, наливши зенки, спьяну-то кому-нибудь и наболтают… А Субханкулова отыщу непременно…»
Вошел Корней. Не успел он положить уставного начала, как Марко Данилыч на него напустился:
– Тебя-то зачем нелегкая сюда принесла? Ты-то зачем, покинувши дела, помчался с этим проходимцем? Слушал я его, насказал сказок с три короба, только мало я веры даю им. Ты-то, спрашиваю я, ты-то зачем пожаловал? В такое горячее время… Теперь, пожалуй, там у нас все дело станет.
– Насчет этого нечего беспокоиться. Все дело в должном ходу, и всему будет хорошее совершенье, – с обычной грубостью ответил Корней. – А насчет Терентья, будучи в Астрахани, я так рассудил: слышу – на каждом базаре он всякому встречному и поперечному рассказывает про свои похожденья и ни разу не обойдется без того, чтобы Мокея Данилыча не помянуть. Думаю: «Как об этом посудит хозяин? Порадуется али вздумает дело-то замять? На то его воля, а мне ему послужить, чтобы лишней болтовни не было». Пуще всего того я опасался, чтобы Хлябина речи не дошли до Онисима Самойлыча, пакости бы он из того какой не сделал. Оттого и вздумал я Терентия спровадить подальше от Астрахани и обещал свезти его на родину. А он тому и рад. Сам я для того поехал, чтобы дорогой он поменьше болтал. Глаз с него все время не спускал. Хорошо аль худо сделано?
– Хорошо, – помолчавши немного, сказал Марко Данилыч.
– То-то и есть, а то орать без пути да ругаться, – ворчал Корней. – И у нас голова-то не навозом набита, и мы тоже кой-что смекаем. Так-то, Марко Данилыч, – добавил он с наглой улыбкой.
– Ладно, ладно, – сказал Марко Данилыч. – Смотри только, никому ни гу-гу, да и за выходцем приглядывай, не болтал бы. К себе его беру, на Унжу…
– Что ж? Дело не худое, – молвил Корней. – Отсюдова подальше будет.
– А насчет выкупа подумаю, – продолжал Марко Данилыч. – Надо будет у Макарья с этим Субханкуловым повидаться… Ну, что в Астрахани? Что зятья доронинские? Орошин что?
Обо всем стал Корней подробно хозяину докладывать, и просидели они далеко за полночь. Марко Данилыч остался Корнеем во всем доволен.
Через день Корней сплыл на Низ, а Хлябин к сродникам пошел. Воротился он с горькими жалобами, что нерадостно, неласково его встретили. Понятно: лишний рот за обедом, а дом чуть ли не самый бедный по всей вотчине. Терентий, однако ж, не горевал, место готово. Скоро на Унжу поехал.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
В Духов день Марко Данилыч, с семьей и с Марьей Ивановной, утром за чаем сидел. Весна была, радовалась вся живая тварь, настали праздники, и люди тоже стали веселы, а у Марка Данилыча не тем пахло. Все сидели сумрачны, все молчали, каждый свою думу думал. Как ни силился Смолокуров отделаться от тягостных мыслей, пленный брат, в непосильной работе, не сходил у него с ума. Но чуть только взглянет на Дунюшку, ровно искра стрекнет у него в голове: «Его избавить – ее обездолить!..» Борьба застывшей любви к брату с горячей любовью к дочери совсем одолела его. Дарья Сергевна сидела мрачная и злобно молчала, искоса поглядывая на ненавистную Марью Ивановну. Сколько ни сидела она в каморке, сколько ни подслушивала, не могла понять хорошенько, о чем говорит барышня с Дуней. Всем было тоскливо.
Первый заговорил наконец Марко Данилыч, нельзя ж было хозяину при такой гостье молчать. Однако разговор не вязался. Марья Ивановна была задумчива и в рассеянье иногда отвечала невпопад. Жаловалась на нездоровье, говорила, что голова у ней разболелась.
Марко Данилыч стал беспокоиться, за лекарем хотел посылать, но Марья Ивановна наотрез отказалась от всякого леченья.
– В саду долго вчера сидели, – сказал Марко Данилыч, – а было сыровато… Дело ваше нежное, господское, много ли вам надо, чтобы простудиться?
– Нет, это бывает со мной, – молвила Марья Ивановна, взявшись руками за голову. – Здоровьем-то ведь я не богата. Пойду лучше прилягу. Умеешь делать горчичники, Дунюшка?
– Умею, – ответила Дуня.
– Сделай мне, пожалуйста, – сказала Марья Ивановна. – Прощайте, Марко Данилыч. Обойдется, Бог даст, и без доктора.
В Дуниной комнате Марья Ивановна прилегла на диване. В самом деле, она чувствовала себя не совсем хорошо. Дуня уселась возле нее на скамеечке и полными любви взорами уныло глядела на больную наставницу.
Марья Ивановна в эти дни возбудила в душе Дуни сильное, ничем неудержимое стремленье к таинственной вере, которую она называла единою истинной. Взросшая на строгом соблюденье внешних обрядов, привыкшая только в них одних видеть веру, молодая, впечатлительная девушка, начитавшись мистических книг, теперь равнодушно стала смотреть на всякую внешность. Дарья Сергевна еще до приезда Марьи Ивановны с ужасом стала замечать, что Дуня иной раз даже спать ложится не помолившись. Не раз журила ее за то, и Дуня не оправдывалась, ссылаясь на забывчивость. С приездом Марьи Ивановны стала она еще равнодушнее к обрядам, хоть та сама не раз говорила ей, что должна непременно их соблюдать, не навести бы домашних на мысль, что хочет она идти «путем тайной веры к духовному свету». И то говорила Марья Ивановна, что в церковных обрядах ничего худого нет, что они даже спасительны для тех, кто не может постигнуть «сокровенной тайны», открытой только невеликому числу избранных.
– Обещали вы, душечка Марья Ивановна, рассказать мне о «живом слове», – сказала Дуня, сидя на скамеечке возле Марьи Ивановны. – Или, может быть, вам тяжело теперь говорить?
– Изволь, мой друг, – ответила Марья Ивановна. – Расскажу кое-что, насколько ты сможешь понять. Помнишь ли, говорила я тебе про людей, просветленных благодатью, озаренных неприступным духовным светом. Своей жизнью и стремленьем к духовному получают они блаженство еще здесь на земле. Сам Бог вселяется в них, и что они ни говорят, что ни приказывают, должно исполнять без рассужденья, потому что они не свое говорят, а вещают волю Божию. Их речи и есть «живое слово». Перед тем, как говорить, они приходят в восторг неописанный, а потом читают в душе каждого, узнают чужие мысли и поступки, как бы скрытно они ни были сделаны, и тогда начинают обличать и пророчествовать… Увидишь таких.