Нина! Нина! Ты знаешь меня и знаешь, что я много лицемерю: жизнь приучила меня притворяться. И в жизни, среди людей, я притворяюсь, что для меня не много значат стихи, поэзия, искусство. Я боюсь показаться смешным, высказываясь до конца. Но перед Тобой я не боюсь показаться смешным, Тебе я могу сказать, что и говорил уже: поэзия для меня — всё! Вся моя жизнь подчинена только служению ей; я живу, поскольку она во мне живет, и когда она погаснет во мне, умру. Во имя ее — я, не задумываясь, принесу в жертву все: свое счастье, свою любовь, самого себя. Но в этом мире я всегда был одинок, и Ты не отучила меня от этого одиночества. Прислушиваюсь к ласкательным словам Твоего письма, но не знаю, где найти в душе своей веру в них. Было время, меня хвалили вы; теперь меня хвалят журналы. Но, должно быть, у меня еще не было читателей. Мои читатели еще носятся «по небу полуночи» в объятиях ангелов. С моими читателями мне не придется говорить. С ними будут говорить только мои книги.
Прости мне это письмо. Люби меня. Люблю Тебя…
Нина — Брюсову. 11 июня 1906. Лидино.
…Я уже много раз предчувствовала, что возникнет этот разговор, но не боюсь его, а рада сказать тебе о себе все, что есть и что знаю. Только верь в правдивость моих слов. Я никогда уже больше не буду лгать тебе. Начну с того же, с твоей последней книги, хотя говорить об этом мне тяжело и теперь. Помнишь ты себя в прошлом году? Я только после узнала, что больше мне не увидать тебя таким. Но ведь в Финляндии я ничего не знала и не поверила бы, что все изменится так быстро, почти внезапно. Ты говорил: «всё»… Ты упорно повторял: «всё, я весь, вся жизнь». И когда мне стала дорога твоя любовь, слова эти зазвучали как музыка. Я поверила в них, и в тебя, и в свою любовь. Тогда же, может быть, бессознательно почувствовала, что прошлое, все, что замыкалось этим годом, ушло навсегда. Мы вступали в новое, и хотя будущее казалось мне лучезарнее прошлого, вдруг захотелось, так страстно захотелось отметить его каким-то знаком здесь, чтоб осталась об нем вечная память. Я попросила тебя… (посвятить ей книгу стихов Брюсова. — И. Т.) Это даже была и не просьба, а нежный отклик на твои же слова. Это было первое желанье, обращенное лично к тебе, первая гордая мечта о твоей любви. И ты отказал. Я не помню в моей жизни такой смертельной убивающей обиды. В те дни, когда после года, тяжелее всех лет в моей жизни, я почувствовала себя живой и воскресшей, когда мне показалось, что наконец сбылась моя последняя тайная мечта о любви, — ты же, ты, Валерий, сказал мне «нет»… А я ведь действительно подумала, что предо мной беспредельность. Пойми, мне было больно видеть твою книгу, страшно касаться к ней, невыносимо слышать о ней. Она казалась мне живым воплощением самой горькой обиды. Я сказала, что никогда не прочту ее. Вначале я действительно не могла заставить себя взять ее в руки, а после, когда притупилась и стихла обида и я увидала, что это тебе тоже больно, — хотелось боли за боль. Я знала больше половины ее раньше. Любила ли ее, как прежние? Ах, можно ли так спрашивать? Те стихи были частью моей души, воплощением ее в строках, страницей жизни самой страшной, горестной и дорогой. Ты говоришь: «…Ты не стала читать моей книги». Ты поверил, что я могу не прочесть, и верил до этого дня! Валерий, я читала ее всю, всю в апреле, на Пасхе. Читала с тайной болью, с горьким упоеньем, с большей любовью к тебе, к твоим стихам, чем в прежние годы. И не хотела и не могла сказать тебе. Мы были очень замучены в эти дни. Где мы были? Что могли сказать друг другу?!
И дальше: — в начале этой осени; — ты или я — не знаю, уж не разберусь теперь, — но кто-то взял неверную ноту. Вместо радости начались мучительства, мы катились неудержимо, как по рельсам, всё дальше, всё вглубь. Обижали взаимно. Ты обижал жестоко, задевал самое хрупкое, самое нежное, — и я… о, конечно, и я!.. Твои новые стихи, рассказы, статьи, — я подходила к ним заранее враждебная. Душа твоя казалась далекой, холодной, далекими стали казаться они, потому что они — твоя душа. Но ведь те дни омраченья, запутанности, слепоты миновали для меня. Ты не веришь! не веришь!
Ты знаешь, я говорила тебе, как безмерно радовало меня, что я любила тебя в твоей поэзии, в этих двух маленьких трогательно-одиноких книгах прежде, чем мы встретились и полюбили. И позднее, когда мы уже встречались, всегда странно враждебные, — ты с презреньем ко мне, я с непонятной антипатией ко всему твоему реальному облику, — я умела любить тебя, восторженно поклоняться тебе и отделять тебя здешнего от тебя, стоящего для меня на самой высокой вершине поэзии. Это было время «Urbi et Orbi» для тебя, и для меня полюс совершенно иных переживаний. Мне хочется подчеркнуть эти слова как возражение еще на тот взгляд, что сложился у тебя на меня во время разговора о Тютчеве на бульваре. Ты сказал, что я похожа на критиков «Русского Богатства», что я не умею ценить художественность как таковую, что я груба и ты удивляешься, как до сих пор мы могли считать себя близкими. Да, Валерий, ты был бы прав, если бы уверился, что в этом мире мы так же далеки, как критики «Русского Богатства» и ты. Я знаю тебя, знаю, что для тебя поэзия, и поняла бы, и приняла бы твою отчужденность. Но, дорогой, ведь это неправда! Почти с детства, самостоятельно, вероятно, протестуя против окружающего, сначала бессознательно, потом уверенно и ясно, моя душа в этом мире влеклась к тому же, что любишь и чтишь ты. Моя любовь к искусству и поэзии была тихой, замкнутой и углубленной. И если ты хотя сколько-нибудь знаешь мою душу, ты увидишь в ней следы этого пути. Валерий, дорогой, ну разве можно так грубо ошибиться и чужого принять за близкого?! Да и можно ли с чужим быть на какой-либо не внешней плоскости, а уж не только в любви, где каждый диссонанс отзывается такой нестерпимой болью? Что же касается, в частности, разговора о Тютчеве, который ты так злопамятно затаил в глубине, то верь, это было какое-то наважденье. Не знаю почему (теперь утратилась непосредственная связь его с состоянием души того дня), но хотелось сказать что-то грубое, резкое. А может быть, это было одно из противоречий моего существа, так знакомых тебе, когда я начинаю говорить чужим, неизвестно откуда возникшим голосом. А потом… Мне хотелось вернуться за тобой, по телефону хотелось говорить иные слова, но ты же знаешь меня! Все казалось тогда, что каждым поводом пользуешься ты, чтобы задеть самолюбие, проявить себя «самовластником». И вот даже из желания не огорчать тебя я не сумела победить упрямства и не могла открыто сознаться в нелепости своих слов. Вспомни, я всячески избегала возвращения к этому разговору. Я говорю тебе всю правду. И если бы знала, в чем нужно признаться еще, — мне не было бы стыдно перед тобой. Я хочу, чтобы ты смотрел в мою душу как в прозрачную воду. Ах, Валерий, мы очень омрачились в этом году. Мы перестали одно время видеть друг друга в наших настоящих образах. Но я сделала усилие, вырвалась из заклятого круга и вновь вижу тебя, но яснее и утонченнее, чем прежде. За горем, за всем хаосом дней этого года я вижу вновь кристальную ясность, новую любовь к тебе, Любовь от Любви, как Свет от Света, крещенную огнем. Из-за отуманенных наших мучительных дней вновь возникает та близость, которая казалась тебе утраченной. И верь мне, милый, светлый, верь, я везде с тобой и там, как всегда, как в дни, когда любила и не знала тебя…
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});