— Спасибо на добром слове, — промолвила растроганно, и глаза ее повлажнели.
— Отсюда и просьба: наберитесь мужества, останьтесь.
Серафима Мартыновна бросила на Степанова оторопелый, непонимающий взгляд.
Засиделись за полночь. Сначала разговор напугал Серафиму Мартыновну до дрожи, временами обижал даже. Один раз не стерпела, спросила в сердцах:
— Выходит, если ни родных, ни близких, то и на лобное место — как на собственное крыльцо?
— Не надо так прямолинейно, Серафима Мартыновна, — мягко сказал тот, что пришел со Степановым, но закончил мысль все же без обиняков: — Хотя и это немаловажно. Только не надо об этом. Верю — не дойдет до провала. Надежнее прикрытия, чем у вас, ни у одного человека не найти в районе.
Это-то прикрытие и оскорбляло, тревожило душу: немка, мать преступника, нелюдимая, отмежевавшаяся от всех. Жить придется не просто под косыми взглядами, но и презрительными, ненавидящими.
И все же чем дальше уходил разговор, тем ощутимее росло в ней благодарное чувство к этим людям. Она и муж, сколь могли, отдавали свои силы и знания народу. Сможет ли она быть полезной сейчас, когда на страну обрушилось величайшее бедствие? Полезной в необычной для нее, смертельно опасной роли? Убьют? Что ж, лучше такая смерть, чем от хвори в постели…
И она решилась.
Разговор заканчивали, когда стало светать.
Что ей делать?
Надо Серафиме Мартыновне поступить на работу, войти в доверие к немцам.
А дальше?
Остальное потом. Придут свои — скажут.
Пароль врезался в память до порога жизни.
…«Немка не дозналась бы…» Надо пройти и через это. Серафима Мартыновна прерывисто вздохнула. Она сидела под дождем на поваленном дереве и освобождалась от ненужных сейчас обид.
В тихом шелесте дождя послышалось что-то, что заставило насторожиться. Все еще женщины бродят? Нет. Стон это. Стон больного, измученного существа. Быстро поднялась, взобралась на пригорок. Возле коряги лежал человек в советской военной форме с треугольниками в петлицах и силился оторвать голову от земли. Кровь рассосалась по мокрой шинели большими размывами. Присела, освободила от ремня, ломая ногти, расстегнула шинельные крючки, стала рвать гимнастерку. Откуда только сила взялась — распустила до подола. Широкая заволосатевшая грудь сильного человека, три рваные кровоточащие раны (еще две не таких страшных обнаружит потом). Сбросила с себя брезентовый плащ, мужнин пиджак, стала пластать нижнюю рубашку.
На крепком, задубевшем от сырости брезентовом плаще, в котором ходила за скотиной, ездила на покос и прополку колхозного льна, утомленная до предела, приволочила Серафима Мартыновна раненого сержанта в свою избу. В те часы она забыла обо всем на свете, свойственное чистой душе человеколюбие затмило всякую осмотрительность, ею владело одно — спасти. Жизненный опыт и познания сандружинницы позволили справиться с перевязками.
Возле сержанта просидела всю ночь. Только теперь думала не о нем, уснувшем — о себе, об этой, будь она неладна, осмотрительности. Что она наделала? Как ей быть дальше? Имела ли право на то, что сделала? Быстрые, нервные вопросы сменились тяжким размышлением. Оправдания себе не искала, просто хотела понять — как все произошло? Можно ли было обмануть себя, убедить, что ничего не слышала, и уйти? Не-е-ет, переступить через свою совесть она не могла… Сказать о находке женщинам, а самой в сторону? Тогда эта мысль не пришла в голову. Сказать сейчас? От нее же станут прятать и перепрятывать, как собака кость. Человек изошел кровью, ему покой нужен…
Измаявшись в думах, под утро вздремнула. Освеженная сном, решила: будь что будет, оставит парня у себя, станет лечить.
Трижды вызывали в управу, предлагали место машинистки и переводчика, оклад, как полицейскому, — пять рублей в день (десять рублей приравнивались к одной немецкой марке). Благодарила, обещала и, ссылаясь на женские болезни, оттягивала время. Что стоили ей эти двадцать дней — одному богу известно. С риском навлечь на себя подозрение, доставала йод, бинты и самое главное — еду. Голодали даже те, кто работал на немецких предприятиях и получал паек.
А эта вечная настороженность? Похудела, глаза ввалились, нервы измочалились, как отрепки льна.
Когда кризис прошел и сержант стал понемногу поправляться, не видя другого выхода, раскрылась перед ним и попросила: наберись сверхтерпения и осторожности, иначе обоим несдобровать. Леня Смирнов через боль, через муки помогал Маме-Симе в ее стараниях оживить его. Она ходила на работу, он в послебредовом бессилии отлеживался в погребе, по возможности следил за своей немощью, обрабатывал раны.
Со дня разговора со Степановым до того, как пришли к ней на связь, минуло полтора месяца. Пришли не от партизан, как предполагала, а из-за линии фронта. Были они в форме солдат вермахта, тот, который назвал пароль, — в звании гауптмана. Серафима Мартыновна покаянно, во всех подробностях рассказала о своей оплошности. «Гауптман» хмурился, выпытывал мельчайшие детали поведения соседей, чиновников управы, где она работала, поговорил со Смирновым. В конце концов успокаивающе притронулся к ее плечу: дескать, каждый шаг ее — выше похвал и для тревоги нет особых причин. Порадовался тем сообщениям, которые удалось добыть Серафиме Мартыновне по собственной инициативе и собственному разумению. На будущее получила подробный инструктаж.
Вскоре за Смирновым приехали с партизанской базы, а весной сорок второго года — и за ней. Теперь причины для тревог за ее судьбу были основательные. Страховавший ее подпольщик заметил подозрительное внимание гестаповцев к Серафиме Мартыновне. Руководители разведчицы, которых она никогда не видела, перевели ее в Минск. Там она продолжала работать на нелегальном положении до 4 июля 1944 года — до дня освобождения от врага столицы Белоруссии.
39
Павел Никифорович Дальнов, вопреки своим взглядам на ценность сна, последние недели выгадывал для него крайне мало времени. Казалось, сутки, в силу каких-то разрушительных природных действий, укоротились наполовину. Львиную долю времени поглощали дела по выявлению нацистских военных преступников, сумевших на годы затеряться в массе немецких военнопленных. По отголоскам Освенцима с группой оперативных работников и следователей дважды пришлось побывать в Польше. А сколько всякого другого? Чтобы в предельной профессиональной собранности держать в поле зрения все рабочие направляющие, — как ни крути, нужно все то же время, а его — кот наплакал. Несмотря на все это, к работе, связанной с выявлением фактов преступной деятельности и ныне здравствующих изменников Родины, внимания Дальнов не притуплял.
Из лагеря возвратился он под утро и к началу рабочего дня успел привести себя в порядок. С домашнего телефона переговорил с начальником следственного отдела Николаем Борисовичем Орловым. Тот известил: от ребят из Минска кое-что есть, но самое свежее, похоже, у начальника управления.
— Что именно? — не терпелось Дальнову.
— Вот уж об этом — у самого. Анатолий Васильевич мне не докладывал.
— По алтыновскому делу?
По алтыновскому… Из Центра что-нибудь? К ординарным вопросам начальник управления прикасаться не станет — без него есть кому.
Приглашение генерала не заставило ждать: через минуту после прихода в управление звякнул телефон аппарата линии, связывающей с кабинетом Ильина.
— С приездом, Павел Никифорович, — приветствовал генерал. — Если не очень занят, зайди, пожалуйста.
— С мыслями еще не собрался, Анатолий Васильевич, — ответил Дальнов, соображая, что прихватить из того, что получил от поездки в лагерь.
— Мысли сообща соберем. Аркадий Иванович поможет. Приобщим его к оперативной работе.
Ну, о приобщении, сдается, так, в шутку. Аркадий Иванович Загайнов — секретарь парткома управления. В недавнем прошлом — политработник Советской Армии. Пришел в органы госбезопасности два года назад, работал инспектором по кадрам. На очередной отчетно-выборной конференции избрали его в состав парткома, а там уже — секретарем. Загайнову за сорок, подкожные накопления не обошли его, даже обозначили второй подбородок. Теперь присущее ему добродушие выражалось более отчетливо.
Дальнов поздоровался и, следуя жесту генерала Ильина, устроился в кресле напротив Загайнова. У того аудиенция, по всей видимости, закончилась — поднялся.
— Я могу быть свободным?
— Как вам угодно. Если есть интерес к работе Павла Никифоровича, можно и остаться.
— Ко всей есть, а слушать отрывочно… Хотя… — будто вспомнив что-то, Загайнов кинул быстрый взгляд на Дальнова. — Хорошо, останусь.
Анатолий Васильевич поднялся из-за стола, снял пиджак, остался в идеально белой рубашке с короткими рукавами. Жаркое уральское лето давало о себе знать и в помещении. Устраивая пиджак на спинке стула, Анатолий Васильевич спросил Дальнова: