тоном, и глаза его загорелись, как у волка. – А я еще дивилась Вашей горячности. «Мы с Платоном Панфиловичем кипятимся, как в молодости», – думала я. Пора бы поостыть.
Еще раз спасибо.
У нас все время стояла теплая погода, а сегодня после вчерашнего дождя стало прохладно. Я еще вчера купалась.
Поклон Анне Асафовне. Дети Ваши, верно, отсутствуют.
Ваша А. Розанова.
1903 г. 29 сент.
О результате жалобы Вам сообщу.
На конверте: г. Нижний Новгород. Б. Покровка, д. Кудряшевых-Чесноковых
Его Высокородию Платону Панфиловичу Иванову
Штемпеля: Севастополь Тавр Г 1903 30 IX.
Нижний Новгород 1903 3 X
А. П. Суслова-Розанова – П. П. Иванову // РГАЛИ. Ф. 224. Оп. 1. Д. 30.
Летом 1918 г. Василий Васильевич Розанов привез ко мне в Москву из Посада маленький тючок, развернул и сказал: «Вот это прошу Вас отдать куда-нибудь на сохранение. Сберегите. А после моей смерти отдайте моим детям». В тючке были, в больших незапечатанных конвертах, листочки, зачерненные мелким-мелким бисером его, единственного по нежной тонкости и по неразборчивости, почерка: продолжение «Уединенного». Я с радостью, не отрываясь, смотрел на это богатство. Но Вас[илия] Вас[ильевича] занимало что-то другое. Он рассеянно смотрел на конверты с листочками, почти не слушал, что я ему говорил, перелистнул какую-то книгу, лежавшую на столе, – и вдруг, решительно вытянув из внутреннего кармана пиджака какой-то запечатанный конверт, подал мне его и сказал:
– А вот это сберегите; когда умру, соберите Варю, детей, распечатайте – и прочтите им.
Я принял конверт: он был мят и грязноват.
Сказав то, что сказал, и вручив мне конверт, он ничего не прибавил в пояснение.
Все, что он просил, было исполнено.
Когда он умер, пакеты с листочками были мною переданы его семье, а запечатанный конверт я предъявил Варваре Дмитриевне, собрав Таню, Надю и Александру Михайловну в той маленькой комнате в доме Беляева на Красюковке, которая служила столовой и была рядом, дверь в дверь, с комнатой, где он умер.
Я распечатал конверт и выложил на стол все, что там было: две, помнится, небольшие записные книжечки в клеенке, два-три листочка, – и старое, пожелтелое письмо… Книжечки мы перелистывали: там были какие-то незначащие или нам показавшиеся такими записи, пометки делового характера, немало пустых страниц… Ничего в них не было такого, что объяснило бы их присутствие в запечатанном конверте, назначенном к посмертному вскрытию. Книжечки принесли недоумение. Зачем их было запечатывать? В это время Варвара Дмитриевна взяла пожелтелое письмо, – и только глянула – воскликнула:
– А! Вот это… – и протянула мне: – Читайте.
Я стал читать вслух. Почерк был Вас[илия] Вас[ильеви]ча, но несравненно четче, чем знакомый мне: было видно, что письмо, – или, точнее, то, что я читал, – было написано много лет назад…
Я читал – и дух останавливался.
Это был рассказ о первой женитьбе В. В. на Аполлинарии Прокофьевне Сусловой, любовнице Достоевского, о их супружеской жизни и о конце этой жизни – и, главное, о том, что вынес в этой жизни Вас[илий] Вас[ильевич]. Рассказ был написан, надо думать, в самом начале 90-х годов – и в определенное время: тогда, когда Вас[илий] Ва[сильевич] был уже женат на Варваре Дмитриевне. Рассказ весь строился по контрасту: что было тогда, при Сусловой, и что стало теперь, когда при нем В. Д. О «теперь» он, впрочем, ничего в письме, сколько помню, не говорил: «теперь» – это было глубокое, полное счастье. Это было счастье в онтологии, если можно так сказать, счастье от корня бытия, счастье от «лона Авраамова», полученное от «Бога Авраама, Исаака и Иакова». В счастье этом с В. Д. открывалась вся та нежность, успокоенность и глубина родовой мудрости, которые всегда видел в таком счастье В. В. как писатель. Когда писалось то, что я читал, этим счастьем в онтологии В. В. обладал и насыщен им был, как библейский старец – днями, – и вдруг, как отошедшая ужасная боль, припомнилось ему в «лоне Авраамовом» то, что до безумия противоположно было этому лону и в чем он жил шесть лет: счастье из глубин онтологии представило ему до ясности недавнее «счастье», искомое в психологии, – и какой еще! В «психологии» бывшей любовницы Достоевского – 40-летней женщины, про которую можно было бы повторить евангельские слова: «У тебя было пять мужей, и тот, которого ныне имеешь, не муж тебе»[275]. В. В. ранее рассказывал мне как-то, что женился на Сусловой потому, что она была любовницей Достоевского. Это был брак «от психологии», брак по Достоевскому, – но совсем не по Розанову, не по автору «Семейного вопроса» и «В мире неясного и нерешенного». Брак – из романа Достоевского, а не из лона Авраамова. Она была старше его на 16 лет: она уже сильно «пожила» – не только с Достоевским, но (знал ли это В. В., когда женился?) и с нигилистами, и с иностранцами, и с красивыми испанцами. Об этих «испанцах» в письме не было, это я знаю уже из книги, заглавие которой выписано выше, но в письме было яркое, мучительное до боли, просто стонущее, противопоставление того, что Розанов искал и что нашел в 40-летней даме с нигилизмом. Романтика: «та, кого любил Достоевский!» – оборвалась, психология по Достоевскому вдруг обернулась психологией тончайшего, непрерывного женского мучительства. Произошло недоразумение, идущее до глубины, расщепляющее самую жизнь: несмотря на «романтику», на «Достоевского», он-то искал брака не по психологии, а по онтологии, а сам оказался в плену у брака по психопатологии. Вместо греющего добрую плоть нежной семейственности «Бога Авраама, Исаака и Иакова» оказалось озлобленное безбожие шестидесятницы с постелью «принципиально» бездетной; вместо возлюбленной и нежной – озлобленная, умная, как бес, и злая, как бес, полунигилистка, полу-Настасья Филипповна (из «Идиота»), кому-то и чему-то непрерывно мстящая; вместо чаемой «колыбельной песни» в спальне раздавался психопатологический визг стареющей, ломаной и ломающейся женщины – «непрерывным раздражением» пленной мысли, озлобленной души, стареющей плоти. Начался ужас. Этот ужас сквозил в каждой строке, в каждом слове, в каждом вздохе этого письма, – и я не могу лучше и точнее выразить этого ужаса, как сравнением: тот, кто хотел возлежать, как герой «Песни песней», на нежном и плодящем лоне, входящем в неистощимое, присно рождающее и святое лоно Авраамова, тот оказался прикованным к колющей постели стареющей, бесплодной, чувственной и истеричной нигилистки, мстящей Достоевскому, как Грушенька своему покровителю…
Течение письма прерывалось восклицаниями: «Она измучила меня! Она ненавидела меня!» (Достоевский предупреждал ее: «Если ты выйдешь замуж, то на третий же день возненавидишь и бросишь мужа»).
Теперь, когда с ним была Варвара Дмитриевна, все это видел В. В. и мог кричать это ей с особой силой,