в юбке».
…К характеристике Медеи: в Монпелье она сблизилась с женой Огарева (Тучковой), перешедшей в жены к Герцену. «То она хочет, чтоб женщины жили отдельно от мужчин, чтоб не вмешивать в жизнь семейную все дрязги хозяйства и видеть только в свободное время (уж не сераль ли), то не хочет, чтоб женщина выходила замуж и, паче всего, чтоб не иметь страстей, то хочет выселиться из Европы и составить братство, но нет еще товарищей… Наконец, сегодня мы с ней как будто договорились. Я говорю, что пользу нужно приносить (ее курсивы. – С. Д.), хоть одного мужика читать выучить…
– Нет, не то. Нужно, чтоб цивилизованные в… (не разобрано одно слово) составили для модели общество, в котором бы не венчались и не крестили детей, написали бы книжки для русского народа.
– Но как составить такое общество? Пожалуй, никто не пойдет.
– А Лугинин и Усов?
Я просила считать меня кандидатом».
Розанов – и кандидатка такого общества! Жить с нею долее значило бы для него не стать Розановым, автором «Сем[ейного] вопроса», «В мире неясного», всего, что писано им о поле и браке. Против нее вопияла вся его онтология, все зерно его писательства, дремавшее в нем и вырвавшееся наружу не пустоцветом («О понимании»), а истинным цветением и плодом только с Варварой Дмитриевной: нашел он Рахиль свою – нашел и гений свой. Связано. Накрепко. Неразрывно. Вот кто была его музой всегда – Рахиль бесписьменная, тихая, без шумной «близости» с Достоевским, без знакомства с Герценом и его Тучковой-Огаревой, но зато без «испанцев», без «психопатологии», с одной мудрой онтологией «ложа нескверного», – с любовью великою, – вот кто была его музой – Варвара Дмитриевна. Этого тоже не могла никогда простить Медея. Она спала с Достоевским, рассуждала с Герценом, и вдруг от нее и при ней ничего, ничего не явилось розановского – ничего, кроме огромного – далекого от гения Розанова – трактатища «О понимании», а при этой – при семейственной, скромной Рахили, которая с Герценом не только не разговаривала, но и не читала, рождается не только ребенок за ребенком с лона, не оскверненного ни с каким испанцем, но и книга за книгой рождается у Розанова – и какие книги: «Легенда о великом инквизиторе» (СПб., 1893), «Сумерки просвещения», «Религия и культура», «Природа и история», «В мире неясного и нерешенного», «Литературные очерки», «Около церковных стен» и т. д. Как же это перенести книжной Медее, что русская литература ей ничем не обязана, а скромной Рахили – всем? Впрочем, и ей обязана русская литература: ее, Медеиной, местью детям Розанова, ее упорным удерживанием этих детей от Рахили на положении «незаконных» («законными» были бы дети от бесплодной Медеи) вызвана та страстная защита прав «незаконных детей», которую Розанов повел так горячо и твердо в «Семейном вопросе в России», в газетных статьях, что из русского законодательства исчез самый термин «незаконнорожденные».
А она, действительно, имела в себе что-то фуриозное – даже до комизма. Медее свойственно возиться с ядами. Она и тут не отступила от греческого прообраза. «Потом она (Медея № 2: «Тучкова-Огарева», перешедшая к Герцену. – С. Д.) просила меня достать ей яду через моего доктора. Я, как особа без предрассудков, гуманная и образованная (Медее ли стесняться в высокой оценке самое себя! – С. Д.), обещала ей, но я не знала, как было приступить к моему доктору с такой просьбой…»
С добытчицей ли яда было жить бедному Василию Васильевичу, человеку семейному и тихому, с рыжей бороденкой и папироской во рту?
…Р. S. Долинин называет Розанова человеком, «во многом конгениальным» Достоевскому и «почти гениальным человеком». А вот что приходит в голову: в 60–70-х годах атмосфера русской культуры была еще такова, что человек с темой Достоевского, с пафосом Достоевского, с гением Достоевского еще мог выразить себя, благо он был художник (хуже б ему было, если бы он был чистый мыслитель); но в 90–900-х гг. атмосфера русской культуры была уже такова, что человек, Достоевскому «конгениальный» и «почти гениальный», уже едва мог не выразить, а выкрикнуть свою тему, свое «Я само» («я-то бездарен, да тема моя гениальна»)… Ныне же человек с темой и воплями Достоевского или «конгениального ему» человека с неугасимой папироской был бы немой: с землей во рту. И сама тема – с землей во рту.
Дурылин С. Н. В. В. Розанов / Публ. В. А. Десятникова // Начала. 1992. № 3. С. 45–51[278].
И уж всего за несколько лет до смерти, в 1916 году, переменившая, – быть может, под влиянием своей сестры, Надежды Прокофьевны, и людей, ее окружавших, – убеждения своей молодости, настроенная во время империалистической воины крайне патриотически, – тогда в статьях Розанова Суслова могла бы найти достаточно яркий и талантливый отклик своим взглядам, – но пишет она своему племяннику, молодому писателю Е. П. Иванову: «Стану я читать такого фальшивого, чиновного и продажного человека!..»[279]
Долинин А. С. Достоевский и Суслова. С. 43.
Дорогой Женя! Последнее твое письмо от 10 мая я получил 13-го утром. Я поражен, что мои три или четыре письма, кроме первого, тобою полученного, очевидно, не доставлены по назначению, и их надо искать или в почтамте или у дворников на прежней квартире Аполлинарии Прокофьевны[280]. Как тебе не пришло в голову самому справиться на почте, в особенности ввиду перемены адреса А. П. …
13 мая 1915 г.
На конверте: В Севастополь,
Георгиевская, 18
Штемпель: Севастополь 16 5 15
П. П. Иванов – Е. П. Иванову // Из частного собрания.
Лучшее средство перенести большое личное горе – не думать о себе[281].
Аполлинария Розанова.
1915 г. 18 мая. Севастополь.
А. П. Суслова-Розанова – Е. П. Иванову // РГАЛИ. Ф. 224. Оп. 1. Д. 14.
Милый Евгений!
С Новым годом. Дай Бог, чтоб этот 1916 г. был не так тяжел и грустен для семьи Ивановых.
Печалюсь о вашем горе[282] и думаю много о каждом из Вас, особенно о матери и тебе. На тебя, мой друг, выпала тяжелая обязанность быть опорой семьи. Мать, конечно, жива, но она женщина, а ты единственный в семье мужчина.
Я тревожусь о вас всех и жду известий. Сегодня (т. е. 9 янв.) получила твое письмо, посланное 24 дек. прошлого года. Письмо твоей жены, присланное к Новому году, получила раньше. Анны Асафовны письмо предпраздничное получила в свое время. В эту минуту я нездорова, сильно простудилась. Не выхожу.
В Севастополь никого не пускают. Раньше можно было проникнуть за взятку жандарму, теперь ни под каким видом. Кроме шпионства – боятся болезней. В городе благополучно; квартир свободных нет,