— Скажите, Евгения Сергеевна, — таким же тихим вспоминающим голосом, каким говорила женщина, спросил Прохоров, — вы не помните, когда он узнал о том, что Людмила собирается выходить замуж за технорука Петухова?
Евгения Сергеевна медленно подняла глаза, недоуменно пожав плечами, неожиданно просто и великодушно улыбнулась.
— Это все деревенские сплетни, Александр Матвеевич! — сказала она. — Людмила вовсе не собирается выходить замуж за Петухова. Это выдумка, клевета на нее. Женя не имеет от меня тайн, я все знаю о его сердечных делах… Он очень любит Гасилову, и мы не мешаем ему, хотя понимаем, что эта девушка Жене не нужна… — Она укоризненно покачала головой. — Ах какие трагедии бывают в жизни! Женю любит замечательная женщина Анна, она прекрасна, она удивительно прекрасна! Представьте себе, что Женя тоже, сам того не зная, любит Анну Лукьяненок…
Прохоров стиснул зубы, впился пальцами правой руки в предплечье левой — он уже не мог больше слушать, как Евгения Сергеевна обходит прошедшее время, как она продолжает говорить о сыне в настоящем. Он знал, что ему будет трудно в доме Столетовых, но никогда не предполагал, что ему нельзя будет употреблять страшное «был».
— Он вырезал негров и любил карманные фонарики, — осторожно сказал Прохоров, оттягивая трагичную минуту окончательного возвращения сына Евгении Сергеевны в реальность. — Почему он делал это?
— Он с пяти лет любит негров… А карманные фонарики… — медленно ответила Евгения Сергеевна. — Я всегда любила читать ему вслух, и Жене исполнялось пять лет, когда я прочла «Хижину дяди Тома»… Я читала ему «Хижину дяди Тома», а он ложился на коротенькую кушетку, ставил ноги на теплый бок печки — там до сих пор видны углубления… Мы долго-долго читали…
ЗА ШЕСТНАДЦАТЬ ЛЕТ ДО ПРОИСШЕСТВИЯ
…пятилетний Женька ложился на короткую кушетку, ставил ноги на теплый бок печки, мама подсовывала ему под голову две большие подушки и читала «Хижину дяди Тома». За стенкой ходил, кашлял и стучал палкой об пол молодой тогда еще дед Егор Семенович, главный врач сосновской больницы, в маминой комнате мастерил птичьи клетки из ивовых прутьев отчим Василий Юрьевич, мама куталась в пуховый платок, хотя в доме было очень тепло, и было приятно слушать, как завывает за окном февральская метель.
В тот вечер, когда мама заканчивала читать «Хижину дяди Тома», Женька лежал ни жив ни мертв, бледный от волнения, закусив нижнюю пухлую губу… Дяди Тома уже не было, дядя Том уже умер; за окнами выла страшная февральская метель, и Женьке было так же страшно и тревожно, как было однажды, когда дед Егор Семенович принес в дом на вытянутых руках тело девочки Лиды, попавшей под колеса автомобиля. Дед думал, что Лида еще жива, поэтому и принес ее в дом, который был ближе, чем больница, но Лида оказалась мертвой, что было жутко и странно, так как еще вчера Лида показывала Женьке, какие красивые резинки купила ей на чулки мама: «И чулки у меня, Женька, новые, перворазнадеванные…» Сейчас было страшно так же, как и тогда. На потолке трещинки, впадинки и выпуклости образовывали усатую тигриную морду с прижатыми хищно ушами, словно тигр готовился к прыжку, и прыгнул бы, если бы над книжкой не склонялось самое красивое лицо на свете — лицо мамы. У нее в волосах был ровный и теплый пробор, с покатых узких плеч падал пушистый оренбургский платок.
В печной трубе так выло, на крыше так громыхали доски, что казалось — кто-то ходит на прямых осторожных ногах. Женька ежился, стремился свернуться в самый маленький комочек; его коротенькие вельветовые штаны открывали полные ноги в чулках с крупным рубцом и позорные девчоночьи резинки, точно такие, как у погибшей под колесами автомобиля Лиды, и от этого было еще страшнее.
Наконец мама прочла последние строчки «Хижины дяди Тома», осторожно закрыла книгу, потерев пальцами уставшие глаза, уронила книгу себе на колени. У нее было несчастное, опустошенное лицо, плечи сделались совсем узенькими, платок скатился с них и упал на пол; мама не заметила этого, сидела, словно закаменела, кожа на щеках сделалась бесцветной, и Женьке вдруг так стало жалко маму, что он бросился к ней, припал головенкой к плечу; он слышал, как часто билось сердце мамы; все было родное, до слез свое, и он замер, притаился, словно он, Женька, был мамой, а мама — Женькой.
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-144', c: 4, b: 144})
— Я люблю тебя, люблю дядю Тома… — шептал пятилетний Женька, все плотнее прижимаясь к плечу мамы и плача. — Ты ничего не бойся, мама, я тебя защищу, я тебя всегда защищу, если надо, и дядю Тома тоже защищу… Я сильный, я храбрый, мама, я не боюсь, что воет метель и кто-то ходит по чердаку… Я тебя защищу, мама, обязательно защищу…
Евгения Сергеевна гладила его круглую голову с нежными белокурыми волосами, вдыхала детский сонный запах, чувствовала, как бьется на ее плече то самое, что когда-то билось под сердцем; чувствовала все его маленькое, тепленькое, длинное тело с полными по-детски ногами. В глазах у Евгении Сергеевны стояли слезы, она видела завиток уха, похожего на ухо умершего первого мужа, и ей было сладко и легко плакать вместе с Женькой, который не видел ее слез, но, конечно, знал, что мама плачет.
— Мама, мама, ты не плачь, — уговаривал он. — Я тебя защищу, я тебя обязательно защищу. От волка, от Бармалея, от метели, от Петьки Гольцова, от усатого дядьки, что приезжает в больницу, от автомобиля, от речки, от темного леса, от мороза. Мама, мама, ты не плачь, ты не плачь, моя мама!
И Женьке казалось, что ветер за окнами утишивался, никто не ходил на прямых осторожных ногах по чердаку, и Лида, живая, здоровенькая, опять показывала Женьке новые резинки. Себе Женька сейчас казался могучим, непобедимым, добрым богатырем, и он ничего на свете не боялся, а наоборот, плохие звери и плохие люди боялись его.
— Пора спать, Женька! — тихо-тихо сказала мама. — Хочешь, я тебе спою песенку про то, как ходит козлик возле речки?
Женька любил песню про козлика, часто требовал, чтобы мама пела ее, когда он засыпал, но сегодня решительно заявил, что про козлика слушать не хочет, что уснет сам — не маленький! Он быстро и умело, как настоящий мужчина, разделся и неторопливо поцеловал улыбающуюся маму в щеку, лег в кровать не на бок, а на спину, как делал это обычно сильный и отчаянно смелый дед Егор Семенович. Наморщив лоб, Женька озабоченно попросил маму разбудить его ровно в семь, с третьими петухами, и, так как мама продолжала смеяться и тормошила его, Женька рассердился, и сердился так долго, что взял да и уснул с озабоченным и сердитым лицом.
Евгения Сергеевна погасила свет, постояла немного над кроватью сына, взяла чулки в резинку и крошечную майку — Женька спал в одних трусиках, — на цыпочках ушла в кухню, чтобы выстирать и высушить все это за ночь. В продаже тогда еще было мало детских маек и чулок, за ними приходилось стоять в большой очереди возле орсовского магазина; не было еще такого, чтобы деревенские полки сгибались под грузом отечественного и заморского барахлишка.
Наверное, в третьем часу ночи Женька увидел сон, о котором вспомнил сразу же, как проснулся. Сон был недлинный, но четкий, конечно, цветной.
…Женька в длинных, как у взрослых, настоящих брюках шел по светлой от солнца сосновской улице, на боку у него висела кобура, в которой хранились мыло и зубная щетка, но сама кобура была настоящей, опасной для всех врагов и особенно для Петьки Гольцова. В руках Женька держал сачок для ловли бабочек, он его все стремился нести на плече, как винтовку, но почему-то не мог поднять, хотя в руках сачок казался очень легким. Над Кривой березой, где Женька однажды гулял с отчимом, летал махаон — их никогда не бывало и не могло быть в нарымских краях, — вокруг махаона порхали белые капустницы, поднявшиеся с белой шевелящейся кочки. «Махаонище, миленький!» вкрадчиво говорил Женька бабочке, стараясь поймать ее, и уже было накрыл махаона сачком, как бабочка вдруг превратилась в налима, который, широко открыв рот-кошелек, ворчливо сказал Женьке: «Ты сам махаонище! Небось любишь налимью печенку!» Потом не стало налима, и вообще ничего не стало, но сачок наконец-то охотно превратился в ружье с длинным острым штыком. Что делать с винтовкой, Женька не знал и…
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-145', c: 4, b: 145})