Высокий отчим двигался немного впереди Женьки, услышав про тракториста, он замедлил шаги, но остановился только после того, как странно повел шеей да пощипал пальцами нижнюю губу; уже после этого Василий Юрьевич повернулся к Женьке, наклонился, очень запахнув махоркой, сказал:
— Ты бы не употреблял, Женька, неприличные слова! Ну, сказал бы хоть «попа», что ли.
— А это одно и то же, Василий! — рассудительно заметил Женя. — Вот и мама ругается, что я говорю такие слова…
Они пошли дальше, вскоре у Женьки совсем промокли ноги, но мальчишка не обращал на это внимания, так как был рад идти к Андрюшке Лузгину. Пятилетний Женька познакомился с ним в больнице, когда пришел навестить маму и деда; Андрюшка сидел в очереди с перевязанной щекой и говорил так: «А у тебя есть рогабулька?» Мальчишка был круглоглазый, как сова, на Женьку глядел исподлобья; сразу было видно, что он очень добрый и сильный…
— Ты лучше не заходи в дом, Василий, — сказал Женька, когда они подошли к дому Лузгиных, — а то они подумают, что ты меня за руку вел… Андрюшка сам ходит по всей деревне. Ты лучше подожди…
Женька самостоятельно пошел к дому Лузгиных… Маленький, в шерстяных чулках выше колена, в телогрейке, переделанной из дедовской, в шапке, сшитой охотником-остяком, другом Егора Семеновича, специально для него, с рукавицами на веревочках.
Василий Юрьевич присел на лавку, стоящую возле дома, поеживаясь от сырости, завернул из махорки толстую козью ножку, так как еще не мог привыкнуть к папиросам, которыми иногда угощал его Егор Семенович. Махорку отчим Женьки завертывал в газетную бумагу, сложенную специальным образом; отрывая длинную полосу, он прочел четкие буквы: «Развязав войну в Корее, американский империализм пытается, как и встарь…» Приготовив козью ножку, Василий Юрьевич достал из кармана коробку спичек, повернул ее к себе этикеткой и увидел слова: «Помните о Хиросиме!», грибовидный взрыв, перекошенное лицо, пальцы-кости…
Женька вышел на улицу вместе с Андрюшкой Лузгиным, одетым тоже в телогрейку, прожженную в нескольких местах, до смешного длинную, в шапчонке. Андрюшке тогда было четыре года, но в отличие от Женьки будущий сосновский богатырь был еще тоненьким, прозрачным и длинноногим; под его взрослой телогрейкой было трудно угадать многообещающую ширину плеч, прочность короткой мощной шеи. На ходу Андрюшка подпрыгивал, вел себя несолидно, как говорят в Нарыме, мельтесился, и это было особенно заметным потому, что за ним шел медленный, печальный, важный толстяк Женька.
— Драсте, дядя Вася! — сказал Андрюшка.
Ответив на забавное приветствие мальчишки, Василий Юрьевич поднялся со скамейки, поглядев на понурого Женьку, понял, что в доме Лузгиных что-то произошло — такой тот был задумчивый, медленный, как черепаха; синие глаза были широко открыты, рот округлился, налитые щеки возбужденно розовели.
— Ну ладно, двинули, солдатня! — сказал отчим. — Не отставать!
Обратный путь по деревне был еще более трудным: несколько минут назад по улице проволочился к шпалозаводу тяжело нагруженный газогенераторный лесовоз, расквасил дорогу в непроходимое болото. Обеспокоенный отчим уже было повернулся к Женьке, чтобы взять его на руки, но увидел, что Андрюшка шлепает по воде калошами, надетыми на самые настоящие, позаправдашние лапотные онучи. Василий Юрьевич ухмыльнулся, нагнувшись, бесцеремонно подхватил обоих мальчишек и понес их на руках дальше.
Сначала Женька и Андрюшка пытались вырваться, обиженно пищали, но вскоре притихли — сидели нахохлившись, как мокрые галчата, лица у парнишек были сосредоточенные, словно они считали про себя шаги Василия Юрьевича. Он их живенько доволок до дома, сгрузив мешками на высокое крыльцо, сказал наставительно:
— Я сбегаю на работу, а вы у меня… Смо-о-отрита!
Вернулся Василий Юрьевич часа через два, когда уже смеркалось, по-холодному сияли продутые ветром торосы на Оби, на мутное небо наползала синяя дымка от деревенских труб, лужи покрывались сальной ледяной коркой.
Еще на крыльце Василий Юрьевич услышал голоса жены и приемного сына, обрадовавшись, что Женя дома — а это случалось нечасто, — с хорошим, деловым и умиротворенным настроением открыл перекошенную дверь. Жена и приемный сын действительно были дома; сидели за столом, на котором уже стояла большая чашка с дымящимся картофелем, лежали три ломтя черного хлеба и — представьте себе — возле каждой тарелки белели накрахмаленные салфетки из такого тисненого, украшенного вензелями полотна, из которого, ничего полезного сшить было нельзя. Женя, в ситцевом халатике, умытая, гладко причесанная, посвежевшая и очень красивая, сидела на хозяйском месте, Женька громоздился на высоком детском стуле, похожем на трон. Он был мирный, солидный, рассудительно-деловой.
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-144', c: 4, b: 144})
— Здорово, мужики! — приветствовал их Василий Юрьевич и, не снимая шинели, стал подходить к столу крадущейся походкой. — Ну, держитесь! Вы у меня сейчас — бряк!
Загадочно улыбаясь, согнувшись, как под обстрелом, он вдруг состроил равнодушное лицо и выложил на стол большую селедку, завернутую в районную газету «Советский Север».
— Кто живой остался, того я счас доконаю! — грозно сказал Василий Юрьевич. — Второе орудие! Пли!
На стол лег небольшой, но толстый кусок сала с налипшими кусками соли.
— Третье орудие! Огонь!
Василий Юрьевич выложил на стол — о чудо! — граммов двести шоколадных конфет в блестящих обертках.
Женька сидел на тронном стуле ошеломленный, вытянувшийся к конфетам, с потоньшавшей от этого шеей, но с закрытыми глазами, точно боялся поверить, что на столе действительно лежали шоколадные конфеты. Глаза у него были закрыты так плотно, что лицо казалось ровным — не было провалов глазниц. Потом Женька поднял ресницы, посмотрел на конфеты еще раз: лежат и даже посверкивают картинкой, на которой был изображен салют Победы.
— Конфеты — всем поровну, а фантики — мои, — солидно произнес Женька. — Ты, Василий, на фантики-то не зарься. Не маленький! Кого тебе с фантиками-то делать?
Мать и отчим захохотали, «кого тебе с фантиками делать» — это был след пребывания в доме Андрюшки Лузгина; интонация у Женьки была тоже забавная, по-нарымски напевная, весьма подходящая к его солидности и рассудительности; в голосе прозвучала и хозяйственность, и забота о фантиках, и уважение к отчиму, имеющему право на фантики, как человеку, доставшему конфеты.
— Пусть будет так! — торжественно объявил Василий Юрьевич и поцеловал жену в висок. — Пир объявляю открытым…
Они сели ужинать, и было светло за столом, хотя горела только коптилка-бутылочка с опущенным в нее фитилем; в те послевоенные времена в такой деревне, как Сосновка, еще свободно не продавали керосин, но им все равно было славно сидеть за семейным столом, на котором стояла дымящаяся картошка, лежали селедка, сало, двести граммов конфет с салютом Победы и горела в коптилке нефть с Каспийского моря; жене Покровского тогда было тридцать два, самому Василию Юрьевичу — тридцать три, а Женьке — пять.
На полочке Женькиного трона лежали пять конфет, и он изредка поглядывал на них с озабоченным видом, но не притрагивался к сладостям перед картошкой, салом и селедкой — такой был сознательный. На груди у Женьки болталась коричневая больничная клеенка, светлые волосы лежали на круглой голове шапкой, голые руки были сплошь в ямочках, а нос, тупой и короткий, глядел на мир фигой.
В комнате, где они празднично ужинали, было царственно пусто: стояли одна не очень широкая деревянная кровать, комод из красного дерева, подарок Егора Семеновича, и молодой фикус в большой кадке; на окнах висели белые мадаполамовые занавески, на стене — портрет Сталина в мундире генераллиссимуса. Не считая обеденного и рабочего стола отчима, в комнате больше ничего не было.
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-145', c: 4, b: 145})
— Раздавай селедку, мать! — сказал Василий Юрьевич. — Эх, братцы, знали бы вы, как я мечтаю о ней.
Женьке достался кусочек средней части с белесым жирком внутри; подражая матери, он взял его двумя пальцами, положил на свежий газетный лист и, сладко облизав губы, обстоятельным голосом сказал: