— Господа, — обратился ко всем Пётр Степанович, — теперь мы разойдёмся. Без сомнения, вы должны ощущать ту свободную гордость, которая сопряжена с исполнением свободного долга. Если же теперь, к сожалению, встревожены для подобных чувств, то, без сомнения, будете ощущать это завтра, когда уже стыдно будет не ощущать. На слишком постыдное волнение Лямшина я соглашаюсь смотреть как на бред, тем более, что он вправду, говорят, ещё с утра болен. А вам, Виргинский, один миг свободного размышления покажет, что в виду интересов общего дела нельзя было действовать на честное слово, а надо именно так, как мы сделали. Последствия вам укажут, что был донос. Я согласен забыть ваши восклицания. Что́ до опасности, то никакой не предвидится. Никому и в голову не придёт подозревать из нас кого-нибудь, особенно если вы сами сумеете повести себя; так что главное дело всё-таки зависит от вас же и от полного убеждения, в котором, надеюсь, вы утвердитесь завтра же. Для того, между прочим, вы и сплотились в отдельную организацию свободного собрания единомыслящих, чтобы в общем деле разделить друг с другом, в данный момент, энергию и, если надо, наблюдать и замечать друг за другом. Каждый из вас обязан высшим отчётом. Вы призваны обновить дряхлое и завонявшее от застоя дело; имейте всегда это пред глазами для бодрости. Весь ваш шаг пока в том, чтобы всё рушилось: и государство, и его нравственность. Останемся только мы, заранее предназначившие себя для приёма власти: умных приобщим к себе, а на глупцах поедем верхом. Этого вы не должны конфузиться. Надо перевоспитать поколение, чтобы сделать достойным свободы. Ещё много тысяч предстоит Шатовых. Мы организуемся, чтобы захватить направление: что́ праздно лежит и само на нас рот пялит, того стыдно не взять рукой. Сейчас я отправлюсь к Кириллову, и к утру получится тот документ, в котором он, умирая, в виде объяснения с правительством, примет всё на себя. Ничего не может быть вероятнее такой комбинации. Во-первых, он враждовал с Шатовым; они жили вместе в Америке, стало быть, имели время поссориться. Известно, что Шатов изменил убеждения; значит, у них вражда из-за убеждений и боязни доноса, — то есть самая непрощающая. Всё это так и будет написано. Наконец упомянется, что у него, в доме Филиппова, квартировал Федька. Таким образом, всё это совершенно отдалит от вас всякое подозрение, потому что собьёт все эти бараньи головы с толку. Завтра, господа, мы уже не увидимся; я на самый короткий срок отлучусь в уезд. Но послезавтра вы получите мои сообщения. Я бы советовал вам собственно завтрашний день просидеть по домам. Теперь мы отправимся все по двое разными дорогами. Вас, Толкаченко, я прошу заняться Лямшиным и отвести его домой. Вы можете на него подействовать и, главное, растолковать, до какой степени он первый себе повредит своим малодушием. В вашем родственнике Шигалёве, господин Виргинский, я, равно как и в вас, не хочу сомневаться: он не донесёт. Остаётся сожалеть о его поступке; но, однако, он ещё не заявил, что оставляет общество, а потому хоронить его ещё рано. Ну — скорее же, господа; там хоть и бараньи головы, но осторожность всё-таки не мешает…
Виргинский отправился с Эркелем. Эркель, сдавая Лямшина Толкаченке, успел подвести его к Петру Степановичу и заявить, что тот опомнился, раскаивается и просит прощения и даже не помнит, что́ с ним такое было. Пётр Степанович отправился один, взяв обходом по ту сторону прудов мимо парка. Эта дорога была самая длинная. К его удивлению, чуть не на половине пути нагнал его Липутин.
— Пётр Степанович, а ведь Лямшин донесёт!
— Нет, он опомнится и догадается, что первый пойдёт в Сибирь, если донесёт. Теперь никто не донесёт. И вы не донесёте.
— А вы?
— Без сомнения, упрячу вас всех, только что шевельнётесь, чтоб изменить, и вы это знаете. Но вы не измените. Это вы за этим-то бежали за мной две версты?
— Пётр Степанович, Пётр Степанович, ведь мы, может, никогда не увидимся!
— Это с чего вы взяли?
— Скажите мне только одно.
— Ну что́? Я, впрочем, желаю, чтоб вы убирались.
— Один ответ, но чтобы верный: одна ли мы пятёрка на свете, или правда, что есть несколько сотен пятёрок? Я в высшем смысле спрашиваю, Пётр Степанович.
— Вижу по вашему исступлению. А знаете ли, что вы опаснее Лямшина, Липутин?
— Знаю, знаю, но — ответ, ваш ответ!
— Глупый вы человек! Ведь уж теперь-то, кажется, вам все бы равно — одна пятёрка или тысяча.
— Значит, одна! Так я и знал! — вскричал Липутин. — Я всё время знал, что одна, до самых этих пор…
И не дождавшись другого ответа, он повернул и быстро исчез в темноте.
Пётр Степанович немного задумался.
— Нет, никто не донесёт, — проговорил он решительно, — но — кучка должна остаться кучкой и слушаться, или я их… Экая дрянь народ, однако!
II
Он сначала зашёл к себе и аккуратно, не торопясь, уложил свой чемодан. Утром в шесть часов отправлялся экстренный поезд. Этот ранний экстренный поезд приходился лишь раз в неделю и установлен был очень недавно, пока лишь в виде пробы. Пётр Степанович хотя и предупредил наших, что на время удаляется будто бы в уезд, но, как оказалось впоследствии, намерения его были совсем другие. Кончив с чемоданом, он рассчитался с хозяйкой, предуведомленною им заранее, и переехал на извозчике к Эркелю, жившему близко от вокзала. А затем уже, примерно в исходе первого часа ночи, направился к Кириллову, к которому проникнул опять через потаённый Федькин ход.
Настроение духа Петра Степановича было ужасное. Кроме других чрезвычайно важных для него неудовольствий (он всё ещё ничего не мог узнать о Ставрогине), он, как кажется — ибо не могу утверждать наверно, — получил в течение дня откуда-то (вероятнее всего из Петербурга) одно секретное уведомление о некоторой опасности, в скором времени его ожидающей. Конечно, об этом времени у нас в городе ходит теперь очень много легенд; но если и известно что-нибудь наверное, то разве тем, кому о том знать надлежит. Я же лишь полагаю в собственном моем мнении, что у Петра Степановича могли быть где-нибудь дела и кроме нашего города, так что он действительно мог получать уведомления. Я даже убеждён, вопреки циническому и отчаянному сомнению Липутина, что пятёрок у него могло быть действительно две-три и кроме наших, например в столицах; а если не пятёрки, то связи и сношения — и, может быть, даже очень курьёзные. Не более как три дня спустя по его отъезде, у нас в городе получено было из столицы приказание немедленно заарестовать его — за какие собственно дела, наши или другие — не знаю. Этот приказ подоспел тогда как раз, чтоб усилить то потрясающее впечатление страха, почти мистического, вдруг овладевшего нашим начальством и упорно дотоле легкомысленным обществом, по обнаружении таинственного и многознаменательного убийства студента Шатова, — убийства, восполнившего меру наших нелепостей, — и чрезвычайно загадочных сопровождавших этот случай обстоятельств. Но приказ опоздал: Пётр Степанович находился уже тогда в Петербурге, под чужим именем, где, пронюхав в чём дело, мигом проскользнул за границу… Впрочем я ужасно ушёл вперёд.
Он вошёл к Кириллову, имея вид злобный и задорный. Ему как будто хотелось, кроме главного дела, что-то ещё лично сорвать с Кириллова, что-то выместить на нём. Кириллов как бы обрадовался его приходу; видно было, что он ужасно долго и с болезненным нетерпением его ожидал. Лицо его было бледнее обыкновенного, взгляд чёрных глаз тяжёлый и неподвижный.
— Я думал, не придёте, — тяжело проговорил он из угла дивана, откуда, впрочем, не шевельнулся навстречу. Пётр Степанович стал пред ним и, прежде всякого слова, пристально вгляделся в его лицо.
— Значит, всё в порядке, и мы от нашего намерения не отступим, молодец! — улыбнулся он обидно покровительственною улыбкой. — Ну так что́ ж, — прибавил он со скверною шутливостью, — если и опоздал, не вам жаловаться: вам же три часа подарил.
— Я не хочу от вас лишних часов в подарок, и ты не можешь дарить мне… дурак!
— Как? — вздрогнул было Пётр Степанович, но мигом овладел собой, — вот обидчивость! Э, да мы в ярости? — отчеканил он всё с тем же видом обидного высокомерия, — в такой момент нужно бы скорее спокойствие. Лучше всего считать теперь себя за Колумба, а на меня смотреть как на мышь и мной не обижаться. Я это вчера рекомендовал.
— Я не хочу смотреть на тебя как на мышь.
— Это что́ же, комплимент? А впрочем и чай холодный, — значит, всё вверх дном. Нет, тут происходит нечто неблагонадёжное. Ба! Да я что-то примечаю там на окне, на тарелке (он подошёл к окну). Ого, варёная с рисом курица!.. Но почему ж до сих пор не початая? Стало быть, мы находились в таком настроении духа, что даже и курицу…
— Я ел, и не ваше дело; молчите!
— О, конечно, и притом всё равно. Но для меня-то оно теперь не равно: вообразите, совсем почти не обедал и потому, если теперь эта курица, как полагаю, уже не нужна… а?