из Омска. Лопатин вскрыл телеграмму с тяжелым чувством: ничего хорошего ждать не приходилось.
В телеграмме было всего пять слов: «Вчера похоронила Андрея Ильича. Анна». И за этими пятью словами – решимость все до конца взять на себя. Телеграфировала не когда умер, а когда похоронила, когда уже поздно спешить к ней на помощь. А за пятью словами – вся жизнь, прожитая с человеком, к которому в девятьсот седьмом году, тридцать семь лет назад, невестой, поехала делить с ним ссылку. И теперь на всю остальную жизнь – одна: приедет ли к ней твоя дочь или ты сам – все равно одна. Он подумал не о ближайшем, а о дальнейшем: что делать с сестрой, когда кончится война. Брать ее к себе – нет, не уедет! Ни от тех двух комнат в деревянном старом доме на окраине Омска, в которых прожила всю жизнь, ни от могилы. И от школы своей, бывшей первой женской гимназии, никуда не уедет, а будет там работать, пока не умрет или не выгонят.
– А я испугалась, что ты куда-то ушел, хлопнула дверь, а потом тишина, – неслышно войдя в комнату, сказала за его спиной Нина.
Он обернулся. Она стояла босиком, в одной рубашке. Глаза у нее оставались испуганными, словно он, стукнув дверью, уехал на войну.
– Пойди оденься и приходи. Ты мне нужна, – сказал Лопатин.
– Сейчас, только чайник поставлю.
– Потом. Сначала оденься и приходи.
Он еще раз прочел телеграмму. Она была отправлена из Омска вчера утром. Значит, хоронила она своего Андрея Ильича позавчера, а скончался он, выходило, не то седьмого, не то шестого, в день открытия второго фронта в Европе. «Дождался – и помер», – усмехнулся Лопатин этой несуразной мысли, пришедшей в голову неизвестно от чего, наверно, от воспоминаний о разговорах про второй фронт с людьми, которых уже нет на свете. И было бы в этом, в том, что они уже отвоевали свое и их нет на свете, что-то несправедливое, чего уже никакой второй фронт не поправит и никакая победа не воскресит.
А сами воспоминания возникли после вчерашнего вызова к редактору, спросившему, когда он сдаст рассказ и когда отправит дочь. Лопатин сказал, что рассказ сдаст завтра утром, а дочь отправит завтра вечером.
– Это правильно, – сказал редактор и окинул Лопатина с ног до головы быстрым, оценивающим взглядом. – С утра, прежде чем привозить рассказ, заезжай в госпиталь, можешь дежурную машину взять, пусть тебе там еще раз рентген сделают и все, что требуется. Если не застанешь меня в редакции, я, возможно, буду в Генштабе, рассказ оставь, но сам сиди дома, не отлучайся. Ясно?
– Ясно.
Действительно все было ясней ясного. Редактор предвидел в ближайшем будущем разворот событий и ехал завтра в Генштаб знакомиться с обстановкой и искать в ней подтверждения своим догадкам.
В редакции вчера было многолюдней обычного: по коридорам ходили вызванные с разных фронтов корреспонденты; чтобы они зря паслись в Москве, редактор не любил, значит, собирался куда-то отправить.
– Зачем он тебя вызывал? – спросила Нина, когда Лопатин вчера вернулся домой.
– Торопил, чтобы рассказ сдал.
– А еще?
– А еще – не знаю. Поживем – увидим.
Оказывается, это «поживем – увидим» так встревожило ее, что сегодня, услышав стук двери, она прибежала в одной рубашке.
Вернулась она быстро, умытая, причесанная и одетая, с видом человека, готового в дорогу.
– Я все-таки на всякий случай поставила чай.
Он кивнул и протянул ей телеграмму.
– А можно я полечу? – спросила она. – Надо помочь ей все сделать. Там у нас это очень трудно.
Услышав это, он понял, что она одновременно и прочла и не прочла телеграмму. Поняла, что в ней смерть, а тех слов, которыми было написано про эту смерть, не поняла. Она продолжала держать в руках телеграмму и смотрела на отца.
– Наверно, сегодня уже нельзя полететь? А может быть, все-таки можно?
– Прочти еще раз, – сказал он.
Она прочла еще раз и поняла.
– Уже похоронила, – сказала она пораженно. – Почему же она…
– Не вызвала нас с тобой на похороны? – договорил за нее Лопатин. – Наверно, потому, что знала из нашей с тобой телеграммы, что я недавно из госпиталя, а ты сегодня выедешь в Омск. Не захотела срывать меня, как она считает, с постели или сокращать наше свидание с тобой. Наверно, так. Как это у нее водится, подумала о нас, а не о себе.
– Что же теперь нам делать?
– Делать, как собирались: тебе ехать к ней в Омск, а мне сидеть и ждать, когда придет моя очередь ехать на фронт.
– А ты не сможешь сделать, чтоб я к ней не поехала, а полетела?
– Попробовал бы, если б речь шла о том, чтоб успеть к похоронам. А сейчас и вряд ли выйдет, и мало что изменит: будешь ты у нее на третий день после похорон или на седьмой. Дело уже не в этом, а в намного более трудном. Ты должна заменить ей то, чего заменить нельзя. Но это не на несколько дней.
– Я понимаю.
– Ты больше уважаешь, чем любишь, тетю Аню, и я могу это понять, потому что так и у меня самого. Но нравственные долги надо платить, и иногда долго. До конца жизни.
– Я понимаю, – повторила Нина.
– Это должна понять не только ты, но и те люди, к которым ты в последнее время так привязалась. И твоя подруга, и ее мать, если она действительно такая, какой ты мне ее изобразила.
– Она лучше меня, – сказала Нина. – Она, когда я приеду, наверное, скажет мне то же самое, что ты.
– А ты, приехав туда, должна понять: любимый или тягостный, но все равно, пока ты там, в Омске, у тебя теперь только один дом. Я не приглашаю тебя менять планы на будущее. Если война еще не кончится, а ты окончишь свои курсы и добьешься отправки на фронт, никто – ни я, ни твоя тетка – не вправе тебя останавливать. Но пока этого не случилось… Если я сказал тебе что-то, с чем ты не согласна, возражай сейчас, не оставляй на потом. Мы можем долго не увидеться, и я буду думать, что ты со мной согласна, а ты будешь думать, что я не прав, а это хуже всей.
– Нет, я согласна, – сказала она. – Я уже думала об этом.
– О чем?
– О том, как будет, когда Андрей Ильич умрет. Только я не думала, что так быстро.
Она сказала это с тем спокойствием, которое приобретают люди,