Вглядевшись в улицы, Эван убедился, что его собеседник прав: все дышало порядком. Исчезли невесть куда суета и шум. Скромно и нарядно одетые люди степенно шли туда и сюда, и не по одному, а живописными группами, если не рядами, порядок же охраняли конные рыцари, застывшие на перекрестках, и латы их сверкали скорее алмазным, чем стальным блеском, Лишь на одном перекрестке — на углу Бувери-стрит — какой-то старик замешкался, переходя дорогу, и рыцарь не очень сильно ударил его по спине.
— Так нельзя, — сказал Макиэн. — Старик не может идти быстрее.
— Порядок на улицах очень важен, — сказал одетый в белое.
— Справедливость важнее порядка, — сказал Макиэн.
Спутник его молчал. Лишь когда они летели над Сэнт-Джеймс-парком, он промолвил:
— Их надо научить послушанию. И я не уверен, — он вгляделся во тьму, — я не уверен, что ты прав. Порядок в обществе гораздо важнее, чем справедливость к человеку.
Эван, глядевший вниз, обернулся к нему.
— Порядок в обществе... — отрывисто повторил он, — важнее... чем справедливость к человеку?
Потом он помолчал и спросил:
— Кто ты такой?
— Я ангел, — отвечал, не глядя на него, одетый в белые одежды.
— Ты не католик, — сказал Макиэн.
Одетый в белое не ответил, но сказал так:
— Наше воинство стоит на том, что младшие боятся старших.
— Говори еще! — вскричал Макиэн. — Говори!
— Кроме того, — продолжал его собеседник, — нам, избранным, пристали гордость и суровость.
— Говори! — восклицал Эван, и глаза его горели.
— Грех оскорбляет Господа, — продолжал неизвестный, — но и безобразие Его оскорбляет. Те, кто прекрасен и велик, обязаны проявлять нетерпимость к тем, кто убог, жалок и...
— Дурак! — крикнул Макиэн, вставая во весь рост. — Неужели ты не мог сказать иначе? Я знаю, что бывают плохие рыцари; я знаю, что хорошие рыцари — лишь слабые люди. Я знаю, что у Церкви есть дурные слуги и злые князья. Я всегда это знал. Ты мог бы сказать: «Да, зря он это сделал!» — и я бы все забыл. Но я увидел твое лицо и понял: что-то нечисто с тобой и с твоим законом. Что-то... нет, все. Ты не ангел. Ты — не от Церкви. И король, который вернулся, не вправе править людьми.
— Жаль, что ты это говоришь, — промолвил его собеседник спокойно и жестко, — ибо ты скоро предстанешь перед королем.
— Нет, — отвечал Макиэн. — Я прыгну вниз.
— Ты жаждешь смерти? — спросил неизвестный.
— Я жажду чуда, — отвечал Эван.
— Кого же ты молишь о нем? — спросил тот, кто правил ладьей. — К кому ты взываешь, предавший монарха, отринувший крест, оскорбивший ангела?
— Я взываю к Богу, — отвечал Эван.
Существо у руля медленно обернулось, посмотрело на него сверкающими, как солнце, глазами и слишком поздно поднесло ладонь ко рту, чтобы скрыть страшную усмешку.
— Откуда ты знаешь, — спросило оно, — что я не Бог?
Макиэн закричал.
— Теперь я понял, — промолвил он, — ты не Бог. Ты не Божий ангел. Но ты был им когда-то.
Созданье в белом отняло ладонь от искривленных в усмешке губ, и тогда Макиэн прыгнул вниз.
Глава XVI
СОН ТЕРНБУЛА
Тернбул мерил шагами сад и жевал сигарету в том самом настроении, в котором так хочется плюнуть на землю. Настроениям он поддавался редко, и душевные бури Макиэна вызывали в нем сострадание, но не были ему понятны, словно перед ним играли романтическую пьесу из жизни горных шотландцев. Сам он принадлежал к тем, у кого жадно и споро работает разум, чувства же развиты слабо. Он был благороден и добр, но не думал об этом — его занимало не сердце, а голова. И утром, и вечером он не мечтал, не страдал и не надеялся — он решал проблемы, поверял догадки, делал обобщения. Однако даже такой счастливый нрав не выдержит сумасшедшего дома, не говоря уж об неотвязном образе благочестивой белокурой девицы. Словом, в этот непогожий день Джеймс Тернбул был сам не свой.
Быть может, небо и земля действовали на его душу сильнее, чем он предполагал; а погода в тот вечер сердилась не меньше его. Вихри и полосы рыжих, как он, облаков неслись куда-то клочьями мятежного знамени. Неумолимый ветер кружил над садом алые цветы и медные листья, вторившие меди и багрянцу неба. Глядя на такую смуту, мятежник и гневался, и радовался. Деревья ломались и гнулись, рвались облака, клочки их неслись дальше. Один из этих клочков летел быстрее других и сверкал сильнее, но почему-то не менял формы.
Глядя на небо, Тернбул пережил тот странный миг, когда невероятное становится несомненным. Медное облачко неслось к земле огромным листом осеннего бука. И в этот миг оказалось, во-первых, что это не облачко, а во-вторых, что оно не медное, а только отражает медь сверкающих облаков. Когда странный предмет подлетел поближе, стало ясно, что это — небольшой самолет. Когда он был футах в ста, Тернбул разглядел и пилота, черного на бронзовом фоне, а пилот этот минуты через две приземлился у большой яблони.
Едва не перевернув маленький самолет, летчик выскочил из него ловко, как обезьяна, и с исключительной прытью вскочил на стену, где и уселся как можно удобней, болтая ногами и ухмыляясь Тернбулу. Ветер дико сотрясал деревья, багровые клочья заката исчезали за горизонтом, словно багровых драконов затягивала пучина, а на стене преспокойно сидел высокий человек, болтая ногами в такт буре. Над ним метался, поднявшись вверх, самолет, привязанный длинной веревкой к дереву.
Неподвижно простояв целую минуту, Тернбул обернулся и посмотрел на прямоугольник сада и длинный прямоугольник здания. Все как будто вымерло, и редактору показалось, что, кроме него, никого и не было на свете.
Собрав все сильное, но безрадостное мужество атеиста, он приблизился немного к ограде и, увидев незнакомца под другим углом, в другом освещении, хорошо разглядел его лицо и фигуру. Он походил на пирата из мальчишеских книжек: во-первых, тем, что его худое коричневое тело было обнажено до пояса, во-вторых, тем, что из каких-то неведомых соображений голова его была туго, хотя и не очень аккуратно, повязана ярко-красной тряпкой, из-под которой выбивались ярко-белые волосы. Лицо — молодое, несмотря на седину, поражало силой и красотой, которую, может быть, немного портил длинный раздвоенный подбородок (его можно было бы назвать двойным, если бы сочетание это не употреблялось в другом смысле).
Незнакомец улыбнулся. Собственно, именно те черты, которые нарушали правильность его лица, подчеркивали насмешливую гордыню, с которой он глядел на камни, цветы и особенно на одинокого человека, стоявшего перед ним.