Чувственность Бакста была откровенно еврейской; то же можно сказать и о его чувстве цвета, и, в еще большей степени, о его моральной теории цвета, согласно которой, как он утверждал, религиозные качества определенных цветов и оттенков способны вызвать у зрителя нужные эмоции («Есть синий цвет Магдалины и синий – Мессалины»). Эту науку он передал в школе, в Петербурге, где некоторое время преподавал своему любимому ученику Марку Шагалу (1887—1985), внуку еврейского ритуального мясника. И снова выход на сцену еврейского художника ознаменовал необычное явление. Известно, что на протяжении веков в еврейском изобразительном искусстве было много животных, но мало людей: львы на занавесях Торы, совы на иудейских монетах, звери на капители Капернаума, птицы на выступе основания фонтана V века в синагоге Наро в Тунисе. Животные присутствовали и на резных деревянных дверях в синагогах Восточной Европы; еврейкраснодеревщик был предтечей современной еврейской скульптуры. Книга о еврейском народном орнаменте, изданная в Витебске в1920 году, выглядела как шагаловский бестиарий. Однако в начале XX века сопротивление благочестивых евреев портретной живописи было еще довольно сильным. Когда молодой Хаим Сутин (1893—1943), сын бедного портного-хасида, написал по памяти портрет раввина, отец выпорол его. Отец Шагала, зарабатывавший на жизнь тем, что возил бочки с селедкой, не заходил так далеко; однако, когда его сын стал заниматься с портретистом Иегудой Пеном, отец, хоть и заплатил причитавшиеся пять рублей, но в знак протеста швырнул их на землю. Отсюда и сильное желание вырваться из-под опеки религии, и необходимость покинуть Россию. Шагал провел несколько недель в заключении за попытку въехать в Петербург без разрешения. Баксту отказали во въезде (хотя его отец был «привилегированным евреем») в 1912 году, когда он был уже всемирно знаменит.
И художники-евреи уезжали в Париж, где в них формировался дух иконоборчества, и они оказались в среде художественного авангарда. Шагал прибыл туда в 1910 году и жил в колонии в знаменитом деревянном Ляруше, рядом с улицей Вожирар, где среди прочих жили Леже, Архипенко и Ленин. Там он повстречался с евреями-скульпторами Осипом Задкиным (1890—1967) и Жаком Липшицем (1891—1973). В Париже жил и Моисей Кислинг (1891—1953). Эти художники были польскими или русскими ашкенази, но среди них были и сефарды: Жюль Пассен (1885—1930) из Румынии и Амедео Модильяни (1884—1920) из итальянского Ливорно, с которым Сутин спал по очереди в одной постели. Были евреи, которые к этому моменту уже занимали ведущие позиции в изобразительном искусстве: Камилл Писарро (1830—1903), его сын Люсьен (1863—1944) и Макс Либерман (1847—1935), который привнес импрессионизм в Германию. Что же касается молодого поколения, то в некоторых отношениях они были просто дикарями. За исключением Шагала, который мечтал о новом Сионе, все они питали минимум уважения к своему религиозному наследию. Сутин впоследствии вообще отрицал, что еврей и родился в Вильно; в своем завещании он оставил 100 франков детям раввина, чтобы они накупили конфет и сплясали на его могиле. Но у всех этих молодых евреев была общая черта – стремление захватить новую культурную территорию.
Нельзя сказать, чтобы евреев характеризовало всеобщее стремление к модернизму, какая-то глобальная установка на повсеместное его внедрение. Один историк культуры даже писал, что приписывать модернизм евреям значит проявлять «антисемитскую тенденциозность или узкий филосемитизм». Будучи решительными новаторами в своей области, они зачастую бывали весьма консервативны в остальных вопросах. Так, Макс Либерман, чьи произведения некогда шокировали и встревожили немцев, – его «Юный Христос проповедует в Храме» (1879) изображает Христа типично еврейским мальчиком – хвастался тем, что «полностью буржуазен». Он жил в том же доме, что его родители, и «ел, пил, спал, гулял и работал с регулярностью церковных часов». Зигмунд Фрейд (1856—1939), возможно, величайший новатор среди евреев, осуждал «модернизм» почти во всех его проявлениях. С особым презрением он относился к современному искусству, обвиняя его создателей во «врожденных дефектах зрения». Он очень любил свою коллекцию гравюр с изображениями Древнего Египта, Китая, Греции и Рима и сидел за своим столом, окруженный ими, как Авраам в окружении своих домашних богов; среди них не было работ старше эпохи Возрождения. Как у Либермана, у Фрейда был железный ежедневный, недельный, месячный и годичный распорядок. Типичное расписание: с восьми до часу дня – прием пациентов. С часу до двух – обед, основной прием пищи за день, должен был подаваться без опозданий. С двух до трех – моцион (в плохую погоду и в старости ограничивался хождением вокруг большого фамильного дома). С трех до четырех – консультация, затем до позднего ужина прием пациентов, затем опять моцион и, наконец, работа за письменным столом до часу ночи. Недельное расписание также соблюдалось неукоснительно: по вторникам раз в две недели собрание Бнай-Брит; по средам – встреча с товарищами по профессии; вечером в четверг и субботу – лекции в университете, затем в субботу для отдыха – игра в тарок в четыре руки; по утрам в воскресенье – посещение матери. Ученики, желавшие встретиться с ним, должны были или договариваться заранее, или поджидать его в определенных местах по маршруту его прогулок. Подобно Марксу, который запрещал своим дочерям учиться или работать на стороне и требовал, чтобы они, «как благородные», сидели дома и занимались вышиванием, рисовали акварелью и играли на фортепьяно, Фрейд организовывал жизнь своей большой семьи на патриархальный манер. Ни Маркс, ни Фрейд не применяли своих теорий дома и к своим родным. Фрейд был старшим сыном властной мамаши, и они вдвоем командовали его пятью сестрами. Со временем и его жена оказалась в подчиненном положении. Она всячески его обихаживала, прямо как камердинер в старину, даже выдавливала ему зубную пасту на щетку. Он никогда не обсуждал с ней своих идей. Кстати, она лично их отвергала: «У женщин всегда были подобные проблемы, но они решали их без помощи психоанализа. После менопаузы они становились более спокойными и сговорчивыми». К своим детям он тоже не применял своих идей и, в случае необходимости разобраться в их личной жизни, отсылал сыновей к семейному врачу. Собственное его поведение было всегда в высшей степени распектабельным.
Жизнь Фрейда представляет интерес не только вследствие огромного влияния его трудов, но и потому, что с ней перекликаются многие особенности духовной жизни и истории евреев. Ряд его позиций типичен для евреев. Нельзя сказать, чтобы он был верующим, в том числе верующим в Тору. Он вообще считал религии коллективным заблуждением и всей своей работой стремился показать, что все верования, в том числе и религиозные, суть творение человека. Существуют некоторые разночтения по поводу того, в какой степени он владел ивритом и идишем. Образование, которое он получил, было не столько иудаистским, сколько европейским, классическим и научным. Он писал на превосходном немецком языке, который был отмечен премией Гете. Однако родители его были из галицийских хасидов, причем мать из ультрахасидского города Броды. Никто из его детей не крестился и не женился на неевреях. Его сын Эрнест стал сионистом. Сам он всегда относил себя к евреям, а в последнее десятилетие открыто подчеркивал, что является евреем, а не австрийцем или немцем. Он знал Герцля и уважал его. Никогда не соглашался получить гонорар за перевод своих трудов на иврит или идиш. Его биограф Эрнест Джоунз писал, что Фрейд «всегда ощущал себя евреем до мозга костей… у него почти не было друзей неевреев». Когда его открытия ударили по его популярности, он обратился к Бнай-Брит и позднее так объяснял это: «В моем одиночестве во мне появилась тяга к кругу избранных, благородных людей, которые способны дружески воспринимать меня, независимо от того, сколь наглы мои заявления… То, что Вы евреи, еще больше меня устраивало, ибо я сам еврей, и мне всегда казалось, что отрицать это не только постыдно, но и совершенно бессмысленно».
Впрочем, Фрейд искал в своей среде не только покоя. Он приписывал еврейскому духу особую силу. «Если вы не дадите своему сыну вырасти евреем, – говорил он Максу Графу, – вы лишите его источников энергии, которые ничем нельзя возместить». Но евреи не только обладали огромной энергией – качеством, которое Фрейд очень ценил; они придавали особую ценность идеям, и это он считал еще более жизненно важным. «Мы сохранили свое единство благодаря идеям, – писал он, – и благодаря этому мы выжили». Он верил в еврейскую кафедократию, в верховенство разума и говорил, что основание академии было для него «одним из важнейших событий в нашей истории».
Внезапное открытие Фрейдом психоанализа, его переход из врачей в знахари были в чем-то сродни обращению, причем еврейского типа. До середины четвертого десятка он был ученым-медиком. Затем он внезапно утратил интерес к обычной медицине. Еврейской традицией было приберегать что-нибудь загадочное на средний возраст. Такой точки зрения, при всем своем рационализме, придерживался и Маймонид, который очень долго не пытался лечить душевных расстройств. Возраст 36 лет считался пороговым. Баал-Шем-Тов, например, раскрылся как раз на тридцать шестом году. По мнению Эрнеста Джоунза, «скрытый период» Фрейда длился с конца 1887 года (когда ему был 31 год) до публикации в 1892 году «Случая успешного лечения гипнозом» (36 лет). Сам же Фрейд, веря в теорию научного открытия через чудесное озарение, датировал это событие тремя годами позже. Он говорил, что на доме, где на него снизошло во сне открытие, нужно повесить мраморную доску со словами: «В этом доме 24 июля 1895 года доктору Зигмунду Фрейду открылась тайна снов». Джоунз утверждал, что открытию предшествовало изменение личности. Но в любом случае ясно, что Фрейд разработал принципиально новый подход к самооценке человека. Он искал, по выражению Джоунза, ответа «на великий вопрос, как человек стал тем, что он есть», к чему, по сути, сводится «тайна внутренней природы человека».