Она сказала, что все купила, и села посплетничать с хозяйкой, как будто она ей родня, а не компаньонка на содержании. Да еще принесла в подарок белые розы. Да уж, ничего не упустит, чтобы выслужиться.
— Белый — цвет невесты, — сказала миссис Лейтон. Говорю же, помешалась. И потом, белые цветы еще на похоронах бывают, правда ведь? Кому, как не девчонке, это знать, а?
После ужина мы играли в карты, но рано закончили: старушка сказала, что назавтра собирается в Рейвенстаун.
— Вы ведь никогда туда не ездите по четвергам, — сказала я. — Магазины рано закрываются.
— А мы не в магазин, — отрезала она. — Джойс, милая, за мной шесть пенсов, твой выигрыш.
Что ж, я сдержала себя и поднялась наверх прибраться в комнате миссис Лейтон, как обычно, а Джойс пошла в кухню подогреть ей молока. Знаете, хозяйка, как мне кажется, вообще бы запретила мне входить к ней в комнату, если бы могла, но я дала ей понять, что есть некоторые пределы, дальше которых даже ей не зайти.
Конечно же, я догадалась, зачем ей понадобилось в Рейвенстаун, и вся кипела от гнева. Но я ни словом на этот счет не обмолвилась и только пожелала ей спокойной ночи, как всегда: потом девчонка подоткнула ей одеяло, та поцеловала ее — в общем, все как всегда, самый обычный вечер.
Вот только в полседьмого утра девчонка застучала в мою дверь: лицо у нее было бледное как мел.
— Пойдемте скорее, Хендерсон, — умоляла она. Ага, как только что-то стряслось, прибежала ко мне как миленькая. — Мне кажется, у миссис Лейтон ночью случился приступ.
— А вы ничего не слышали? — спросила я.
— Ни звука.
— Кажется, она говорила, что приступам не подвержена. — Я не могла удержаться от насмешки. Но когда я вошла в комнату, стало понятно: сегодня миссис Лейтон не поедет в Рейвенстаун и вообще уже больше никуда никогда не поедет. — Разбудите-ка Паркера и пошлите его за врачом, — велела я. В доме не было телефона. Она убежала, оставив меня в комнате одну.
Когда она вернулась через пару минут, я уже знала, как ее встретить.
— К чему вы это скрываете? — спросила я ее прямо. — Или скажете, что не видели? — Я взяла со стола листок бумаги и показала ей.
— Что это? — спросила она потрясенно.
— Сами прочтите.
Она взяла листок, на котором было написано три строчки синими чернилами. Почерк был тонкий и мелкий. Я всегда говорила: любой, кто разбирается в почерках, сразу поймет, что миссис Лейтон не в себе. Вот что она писала:
Четверг.
Все напрасно. Я так больше не могу. С того самого ужасного дня он все зовет меня, и теперь мне пора к нему. Я слышу его голос днем и ночью, днем и ночью…
Потом все обрывалось и стояла только разлапистая незаконченная подпись.
— Что это значит? — прошептала девчонка.
— А зачем меня спрашивать? — отозвалась я. — Вы и сами знаете, не правда ли?
— Что знаю?
— Что это она его убила. Конечно, она. Паркер сам видел, но, понимаете, старик был такой мерзавец, да и было бы жаль, если бы миссис повесили.
Джойс сделала рукой движение, как будто закрывая мне рот.
— Не говорите так, — пробормотала она. — Это неправда. Я не верю.
На самом деле, конечно, поверила.
— Так бывает, если человека довести до крайности, — продолжала я. — Особенно когда у покойного много денег.
Она и так была бледная, а стала еще бледнее, как будто прямо сейчас упадет в обморок.
— Ах, бедная миссис Лейтон! — прошептала она. — Как ужасно, все эти годы…
Ну да, одного поля ягодки…
Когда доктор пришел, он сказал, что смерть наступила от передозировки снотворного, и захотел взглянуть на ее таблетки.
— Думаю, она развела лекарство в молоке, — сказал он. — Кто принес ей молоко?
— Я, — ответила Джойс. — Нов нем не было снотворного, потому что она попросила только сахарин. Я его сама положила.
Доктор взглянул на нее как-то странно:
— Я полагаю, спутать сахарин с лекарством вы не могли?
Но она повторяла, что брала сахарин прямо из вазочки, которая стояла возле кровати миссис Лейтон, и этого, разумеется, никто не мог опровергнуть, потому что я тогда уже ушла и никого больше в комнате не было. Пустая чашка от молока так и стояла на столике у двери, и доктор сказал, что надо оставить все как есть до прихода полиции.
— Полиции?
— Должно быть назначено коронерское дознание, — сказал он нетерпеливо. — Да, но если она приняла таблетки не в молоке, то как тогда?
Тут и начинались трудности, потому что мы все знали, что миссис Лейтон не могла глотать даже самые маленькие таблетки, не разводя их, но в комнате не было никакой другой жидкости, даже стакана воды. Доктор, казалось, по этому поводу не беспокоился.
— Пусть у полиции об этом голова болит, — проговорил он.
Полицейский инспектор, как говорится, ворон не считал. Он прочел письмо и сказал:
— Я вижу, тут написано «четверг», значит, она писала его после полуночи.
— Если она все-таки приняла снотворное с молоком, то нет, — ответил доктор. — К полуночи она давно заснула бы.
На самом деле миссис Лейтон приняла снотворное именно с молоком, так что вы видите, к чему нас привели рассуждения. К тому же, когда они стали искать ручку миссис Лейтон, ее нигде не было. Мы все пользовались авторучками, которые заправляли из большой бутыли синих чернил, стоявшей внизу. А если ручки при ней не было…
— Ну конечно, — прошептала Джойс, — она оставила ручку вечером в гостиной. Ручку нужно было заправить, но хозяйка сказала, что это подождет до утра.
Вот так и попадают на виселицу — стоит только забыть какую-нибудь маленькую деталь.
Я наблюдала за Джойс.
— Вы не могли так глупо ошибиться, — произнесла я. — Причем во второй раз. Полагаю, вы думали, что она уже подписала завещание.
И тут девица сбросила свою бомбу:
— Она и правда подписала! Вчера она пошла в церковь и пригласила в свидетели викария и диакона. А вечером, когда я принесла молоко, рассказала мне. До вчерашнего дня я даже не знала, что миссис Лейтон переписала завещание.
Я рассмеялась — просто не могла удержаться.
— И не знали, в чью пользу? Дурочка. После того, что произошло в Эдинбурге…
— Что вы хотите сказать? — Она вспыхнула. — По-вашему, я ее отравила… и подделала записку? Я? Но я любила ее!
— Поосторожнее, — предупредила я. — Здесь же полиция.
— Не только мисс Харт следовало бы быть поосторожнее, — вставил инспектор, оказавшийся сварливым и упрямым типом.
И вдруг девчонка успокоилась.
— Это все неправда, — сказала она инспектору. — Более того, я могу это доказать.
Это еще что такое, подумала я. А вот что: Джойс сходила в гардеробную и принесла свою ручку.
— Возьмите, — сказала она полицейскому. — Напишите ею что-нибудь. Это докажет, что я не подделывала записку.
Он взял ручку, нацарапал пару строк и отдал обратно.
— В самом деле, мисс Харт. Если у вас нет другой ручки, вы не могли написать записку. Но кто-то ведь написал, и похоже, что сама миссис Лейтон тоже не была в состоянии. — И тут он взял обе записки и положил передо мной…
Я же говорила, она все время хитрит: это ее хитрость отправила меня сюда — в камеру смертников. Да-да, это я сделала. А что еще оставалось? Я подменила сахарин в вазочке на таблетки, когда убиралась в комнате вечером, я захватила с собой записку и подложила ее, когда Джойс ушла за Паркером. И даже не забыла опорожнить ручку хозяйки.
Но как я могла предположить, что когда девчонка заберет свою ручку из починки в Рейвенстауне, она попросит заправить ее черным цветом, черным как ночь, — и черный цвет оправдает ее и отправит меня сюда ждать утра — последнего утра в моей жизни?
А. А. Милн
Перевод и вступление Андрея Азова
ЕСЛИ БЫ справки об авторах имели заглавия, эту, безусловно, стоило бы назвать «Не только Пух».
Алан Александр Милн известен нам — как, впрочем, и своим соотечественникам — почти исключительно как автор «Винни-Пуха», а между тем он был разносторонним и плодовитым писателем, проявившим себя в разных жанрах. Одаренный ребенок, он уже с самых ранних лет был смышленее обоих старших братьев и годом раньше положенного срока начал учиться в частной школе-пансионе, которую содержал его отец, Джон Милн. Среди учителей Алана в этой школе был, между прочим, молодой Герберт Уэллс, который приохотил его к математике. За свои познания в математике Алан получил стипендию для обучения в Вестминстерской школе, однако там его ждало горькое разочарование. Один несправедливый отзыв невнимательного директора, посланный отцу Милна, — и оскорбленный Алан из старательного ученика превратился в отъявленного лоботряса. «Вестминстерская школа погубила во мне математика», — вспоминал впоследствии Милн. Она же стала тем местом, где Милн открыл в себе писательский талант, обнаружив в переписке со старшим братом Кеном, что оба они могут недурно писать шутливые стихи.