— Валька-а! — услышал голос Шурыгина. — Отходим!
Он поднялся, не сгибаясь, пошел обратно.
— Кто приказал? — спросил, спрыгнув в окоп.
— Старшина велел. Немцы обходят.
Бойцы помогли им тащить миномет и два оставшихся ящика с минами. Где перебежками, где ползком добрались до какой-то полуразбитой траншеи. И тут все помощники поисчезали, побросав части миномета, как дрова, друг на друга.
— Куда теперь? — растерянно проговорил Шурыгин.
— Закудахтал! — огрызнулся Залетаев. — Вышибные патроны надо искать, обороняться надо. — И спохватился. — Постой-ка, если есть траншея, значит, где-то должны быть и минометные позиции. Сиди тут, я поищу.
Он пошел по траншее, перешагивая через трупы, наших и немцев, лежавших вперемежку на дне, удивляясь, что нет ни одного раненого, только убитые. Тихо было на фронте в этот час, неподалеку копошились бойцы, торопились подправить окопы, приготовиться к новому вражьему натиску. Залетаев приметил в низине кустики, как показалось, вполне подходящие для прикрытия минометных позиций, побежал туда. И не ошибся, увидел смятый взрывом ствол миномета. Фугасный снаряд, ударивший возле самой позиции, засыпал круглый неглубокий окоп белой щебенкой.
Сбросив вещмешок и винтовку, чтобы не мешали, Залетаев руками принялся разгребать рыхлую землю, надеясь докопаться до подбрустверной ниши. И докопался-таки, нашел вышибные патроны и целый ящик мин впридачу. Обрадованный привстал, выдергивая ящик из земли. И тут рванула неподалеку мина, одна единственная, бросила его лицом в пыльный щебень.
Очнулся от того, что кто-то стонуще кричал неподалеку. Странное что-то кричал, вроде как «не ершись, не ершись!…» С трудом разлепил глаза и увидел… немца. Он был метрах в двадцати, приподнимался, выпячиваясь, падал и все кричал непонятное что-то. Залетаев зашарил руками возле себя, пытаясь нащупать винтовку, и все не мог ее найти.
Откуда-то возникла санинструкторша с сумкой через плечо, захлопотала над ним.
— Там… солдат! — выкрикнул он, изогнувшись в сторону. И закашлялся кровью, хлынувшей горлом.
— Молчи, лежи знай, — затараторила санинструкторша, ловко стаскивая с него разрезанную пополам гимнастерку. — Конченый он, ноги перебиты.
До Залетаева вдруг дошло, что немец просто просил прикончить его и кричал «эршисен» — «застрелить». И он бы застрелил, будь под рукой винтовка.
А немец все кричал, подтягиваясь на руках, уже по-русски кричал:
— Добей! Ради бог, добей!
— Сам подохнешь, — зло сказал Залетаев. И опять закашлялся. Боль острым штыком проткнула его, и он снова потерял сознание.
Когда очнулся, увидел, что санинструкторша что-то делает возле немца. Ужаснулся: неужели решилась прикончить? Но понял вдруг, что она затягивает немцу ноги жгутами.
— Ползи к своим, — крикнула она немцу, громко, как глухому. — Может, еще спасешься. В такую жару недолго и до гангрены.
— Ты что? — прохрипел Залетаев. — Немецкого солдата… отпускать?!
— Какой он теперь солдат, — сказала санинструкторша, подбежав к Залетаеву. — Не забирать же его в плен. Со своими ранеными не знаем, что делать. А пристрелить, разве рука поднимется?
Оттуда, где лежал немец, послышался прерывистый хрип. Пригнувшись, девушка побежала к нему, думая, что кончается. Но немецкий солдат плакал. Рыдал взахлеб, хрипя и задыхаясь. Она отцепила у него от пояса баклажку, напоила. Немец глотал воду, захлебываясь, недоверчиво, со страхом, взглядывал на девушку, пытался улыбнуться, но у него получалась какая-то дикая страшная гримаса. Будто его не радовало, а ужасало такое великодушие.
— Ползи, ползи, — сказала она. Если выживешь, расскажешь о Севастополе своей муттер, своим киндер…
Черные птицы метались перед глазами Залетаева, сбивались в кучу и душили. Чувствовал, что его тащат куда-то, но не мог понять, куда и зачем. Все перепуталось в его голове, земля я небо, живые и мертвые, добро и зло. Из этого хаоса видений и чувств вдруг снова всплыла знакомая фраза: «Все перепуталось.» Теперь она не вызвала раздражения, как было еще недавно, наоборот, успокоила. Так успокаивают воспоминания о вечном и незыблемом, что было дома. Что всегда будет…
XIII
Они с трудом узнавали друг друга — командиры дивизий и морских бригад, собиравшиеся на это совещание в штабе армии. Так человек, часто смотрящийся в зеркало, не замечает своего возраста и, встречая давних знакомых, очень удивляется тому, как время меняет людей. Здесь командиры не виделись самое большее неделю-две, а иные всего несколько дней, но и те и другие поражались переменам. Ладно, не бриты, не почищены, чего раньше при вызове в штаб не бывало, но в глазах у каждого, в самих лицах, осунувшихся и напряженных, появилось что-то новое. Не было слышно обычных при сборах на совещания шуток, оживленных разговоров. И улыбок тоже не было, будто все эти полковники и генералы собрались на похороны. Всем им было не до картинных умозаключений, но если бы кому-то и пришла в голову мысль о похоронах, то она едва ли бы удивила: для каждого из них похороны давно уж стали делом обыденным, людей хоронили каждую ночь, и конца этому не предвиделось.
Фронт теперь проходил по самому короткому из возможных рубежей — от оконечности Северной бухты, через Инкерман и Федюхины высоты на Балаклаву, — это знали все, и все надеялись, что, как обычно бывает при сокращении линии фронта, боевые порядки уплотнились, что есть еще силы держать оборону. Каждому казалось, что только у него в соединении, в части дело плохо, а у других лучше. Но то, что узнавали, обмениваясь репликами, угнетало. Везде было одинаково плохо: любая дивизия по-численности не составляла и батальона, то, что грозно именовалось морской бригадой, было по существу не более, чем ротой измученных напряженными боями, почти безоружных людей. Да, почти безоружных, ибо артиллерия не имела снарядов, гранат было в обрез, да и патроны приходилось экономить. И может быть, здесь, на этом совещании, многие командиры по-настоящему поняли, какой же силой духа обладают защитники Севастополя, чтобы в таких условиях держать фронт. И поняли также, что дни севастопольского плацдарма сочтены.
Эта ночь была тихая и безлунная. Ниоткуда не слышалось стрельбы, даже немецкие ракеты не тормошили небо бледными всполохами. В глубокой Карантинной балке, где располагался штаб армии, было еще темнее. В просторном подземелье, где генералы и полковники собрались на совещание, горела электрическая лампочка, но она не рассеивала ощущения мрака, сгустившегося над всей этой землей.
В комнате не было ни стола, ни стула, и вообще никакой мебели, холодный известняк стен, тускло поблескивающий, обтертый тысячами рук, глушил голоса.
— Что ж, будем драться до последнего.
— Прошло время клясться именем Родины, настало время умереть за нее…
Вошел командарм, и все расступились, выстроились вдоль стен. Следом вошли члены Военного совета — Чухнов и Кузнецов.
Минуту Петров молча оглядывал собравшихся командиров. Вот они, друзья и соратники, разделившие с ним великую страду севастопольскую и готовые разделить, если придется, последние патроны, — генералы Новиков, Коломиец, полковники Капитохин, Скутельник, Ласкин. Не все, кого вызывали, прибыли на совещание, и Петрову, как тогда, восемь месяцев назад, в Экибаше, захотелось сказать: «Раз не прибыли, значит, не смогли». Не сказал, не до того было, чтобы травить душу воспоминаниями. Но сам не мог избавиться от мыслей об Экибаше, и когда начал говорить, обрисовывая общую обстановку, все думал о том первом совещании, определившем поворот армии к Севастополю и по существу, всю его героическую эпопею. Прав ли был тогда, поворачивая армию на восток? Ведь, в конечном счете, Севастополь удержать не удается?… Мысль эта тенью прошла и пропала. Прав ли боец, бросающийся с гранатами под танк? Прав ли комиссар, встающий под пулями в рост, чтобы увлечь роту в атаку? Прав ли командир, вызывающий огонь на себя, чтобы уничтожить врагов, окруживших НП?… У человека, защищающего родину, одна цель — уничтожить врага. Даже если цена — собственная жизнь… Кто соразмерит все взаимосвязи войны? Может, наша победа под Москвой удалась потому, что у Гитлера не хватило армии Манштейна, застрявшей под Севастополем? Может, не будь Севастополя, немцы, форсировав Керченский пролив, уже маршировали бы на Кавказ?…
— Прошу коротко доложить о состоянии ваших соединений, — сказал Петров.
Ни карт, ни схем в помещении не было, но это никого не смутило: каждый знал свои рубежи до последнего камня, свои возможности — до последнего человека. Петров слушал, опустив голову, оттягивая рукой правую портупею, как ремень винтовки. Два ордена взблескивали над левым карманом гимнастерки, на петлицах туго застегнутого воротника светлело по две генеральские звездочки. Лицо его все более мрачнело, и командиры, наблюдавшие за ним, понимали: у командарма до этого совещания тоже были более оптимистичные представления о состоянии войск.