И вот Рашель спела «Марсельезу». Ее песнь испугала; толпа вышла задавленная. Помните? – Это был погребальный звон среди ликований брака; это был упрёк, грозное предвещание, стон отчаяния средь надежды. «Марсельеза» Рашели звала на пир крови, мести <…>, Она звала на бой, но у нее не было веры – пойдет ли кто-нибудь?.. Это просьба, это угрызение совести. И вдруг из этой слабой груди вырывается крик, полный ярости, опьяненья:
Aux armes, citoyens…Qu’un sang impur abreuve nos sillons… (VI, 40)
Ключевые слова здесь – опьянение кровью, отравленность ядом мести, губительных страстей и лжи. Круговые движения памяти в «Былом и Думах» возвращают Герцена к вечеру 26 июня 1848 года, когда над Парижем послышались «правильные залпы с небольшими расстановками….» (X, 224).
«Ведь это расстреливают», – сказали мы в один голос и отвернулись друг от друга. Я прижал лоб к стеклу окна. За такие минуты ненавидят десять лет, мстят всю жизнь. Горе тем, кто прощают этакие минуты! <… > Natalie писала около того же времени в Москву: «Я смотрю на детей и плачу, мне становится страшно, я не смею больше желать, чтоб они были живы, может, и их ждет такая ужасная доля» <…>. Не фантастическое горе по идеалам, не воспоминанья девичьих слез и христианского романтизма всплыли еще раз надо всем в душе Natalie – а скорбь истинная, тяжелая, не по женским плечам. Живой интерес Natalie к общему не охладел, напротив, он сделался живою болью. Это было сокрушение сестры, материнский плач на печальном поле только что миновавшей битвы. Она была в самом деле то, что Рашель лгала своей «Марсельезой» (X, 224–226; курсив Герцена).
Ключевые мотивы этого фрагмента (Париж, отравленный кровью, местью и ложью; горе, живая боль Natalie и ее материнский плач по погибшим) дают основание думать, что Мандельштам ввел слово «отравительница» в стихотворение «Вполоборота, о, печаль…» не по ошибке, а намеренно: «Так – отравительница Федра – / Стояла некогда Рашель». Без названия стихотворение было опубликовано в журнале «Гиперборей» (1913. № 9/10). Посвящение-заглавие «Анне Ахматовой» имелось в рукописи; во втором издании «Камня» (1916) текст озаглавлен «Ахматова», но в третьем «Камне» (1923) и «Стихотворениях» (1928) снова был напечатан без заглавия12. В стихотворении, посвященном Ахматовой, замена слова «отравительница» на «негодующая» кажется оправданной. Но, с другой стороны, как отмечают комментаторы «Камня», выбор первого эпитета мог быть подсказан и другими подтекстами, в том числе строкой Ахматовой «Отравленная любовь»13. К этому узлу поэтических подтекстов следует добавить и нить, ведущую к мемуарно-философским циклам Герцена и самой трагедии Расина, многие строки которой как Герцен, так и Мандельштам помнили наизусть.
Федра Расина, какой ее играла Рашель, то краснеет, то бледнеет от стыда («.. la rouger me couvre le visage, / Je te laisse trop voir mes honteuses douleurs» [183–184])14. В стихотворении «Как этих покрывал и этого убора…» важно дополнительное причинно-атрибутивное значение, добавленное к семантике предиката «покраснеют»: «Царской лестницы ступени / Покраснеют от стыда» (59). У Расина Федра отравлена ядом беззаконной любви и страсти, но она же и «отравительница». Постыдной ложью она отравила и себя и Тесея, и Ипполит, опаленный «черным пламенем» ее страстей, спасаясь от смертоносного яда ее лжи, бежит из Трезены навстречу «знаменитой беде». Строка «Как эти покрывала мне постыли», отделяющая первое восьмистишие от второго в последнем стихотворении «Камня» (58), и первое двустишие «Tristia» – «Как этих покрывал и этого убора / Мне пышность тяжела средь этого позора» (59), как отмечено в комментарии М.Л. Гаспарова, «являются переводом или переосмыслением стихов Расина», а стихи из «Tristia» построены «по образцу античных трагедий – как чередование реплик-двустиший Федры и ответного пения хора прислужниц» (623). Из монологов расиновской Федры Мандельштам берет несколько пластов поэтических представлений о жестокой страсти, затмевающей свет солнца («cette cruelle envie»)15, о страдании и боли, вызывающих краску стыда. В ответных репликах кормилицы мы находим цепь синонимов с общим значением яда, смертельной отравы:
Quelle fureur les borne au milieu course?Quel charme ou quel poison en a tari la source?…………………………………………………Vous offensez les Dieux auteurs de votre vie.
(189–190)
Во втором акте Федра говорит, что она поддалась постыдной трусливой страсти, вскормленной ядом («Ma lâche complaisance ait nourri le poison» [677]); в третьем упоминается горькое снадобье («triste remède»), страшная отрава («quel funeste poison» [991]); в четвертом Федра упрекает Энону в том, что та хочет отравить ее разум ядом лжи. Наконец, в пятом акте Ипполит восклицает: «Прочь из этого отравленного/зараженного дома, где сама добродетель дышит оскверненным смертью воздухом» (1357–1360).
Таким образом, к числу стихотворений-двойчаток Мандельштама можно добавить «Вполоборота, о печаль…» и <«Ахматову»>; если допустить, что варианты «негодующая» – «отравительница» представительствуют от двух взаимопроникающих контекстов, связанных с мемуарными циклами Герцена. В одном случае – через воссоздание скульптурной позы Рашели на сцене Téâtre Français – и Герцену и Мандельштаму «Расин раскрылся на„Федре“, и эта Федра, как писал о ней сам Расин, не может быть названа ни преступно виновной, ни невинной. Гнев богов вовлек в беззаконную страсть; она с негодованием говорит об этой страсти, тщетно пытается бороться с нею и гибнет, вызывая у зрителей ужас и сострадание к своей судьбе16. В другом – исполнение Рашелью «Марсельезы» в Париже, охваченном сначала экстазом революционных страстей, а затем залитым кровью жертв террора, – ассоциируется с фундаментальной темой античной и классицистической трагедии: темой расплаты за грехи рода (как это было у Еврипида, Сенеки и Расина).
Заключая, можно сказать, что герценовско-расиновские и герценовско-гетевские подтексты, хотя и не играют структурирующей роли в построении одного из гнезд стихотворений Мандельштама, обогащают образ памяти, снующей, подобно челноку, по полотну жизни, вплетающей в нее нить встреч с прошедшим и ведущей от узнавания былого к пониманию настоящего.
Примечания
1 Первое гнездо включает стихотворения <«Ахматова»> («Вполоборота, о печаль…», 1914), «Я не увижу знаменитой „Федры“…» (1915) из «Камня», пять фрагментов 1915 года, «Как этих покрывал и этого убора…» и «Твое чудесное произношенье» (1917) из «Tristia». В другое гнездо входят «Ариост» в двух вариантах (1933,1935), «Друг Ариоста, друг Петрарки, Тасса друг…» (1933) и «Не искушай чужих наречий…» (1933). Гнезда 10-х и 30-х годов соединены своеобразным арочным мостиком, составленным из стихотворений «Как черный ангел на снегу…» (1914), «С веселым ржанием пасутся табуны…» (1915), «Черты лица искажены…» (1913–1914) и «Кассандре» (1917).
2 Гурвич-Лищинер С. О контактах в эссеистике Мандельштама с философской прозой Герцена // Studia Slavica. 2004. Vol. 49. № 1–2. С. 63–84. См. также: Гурвич-Лищинер С. Чаадаев – Герцен – Достоевский. (К проблеме личности и разума в творческом сознании) // Вопросы литературы. 2004. Май-июнь. № 3. С. 172–221.
3 Герцен А.И. Собр. соч.: В 30 т. М., 1954–1964. Т. 5. С. 52. Далее ссылки на это издание даются в тексте в скобках с указанием номера тома и страницы. Так же цитируются сочинения Мандельштама по кн.: Мандельштам О. Стихотворения. Проза. М., 2001. Курсив в цитатах мой.
4 Как поэтический символ «шаль» из стихотворения 1914 года ассоциируется у Мандельштама со множеством реальных и культурных переживаний – не только с незабываемым впечатлением, которое произвела на него Ахматова своей декламацией, и с «воспоминаниями о воспоминаниях» Герцена об исполнении Рашелью роли Федры. Почти в тех же выражениях, что и Герцен, о Рашели-Федре писал другой русский мемуарист (см.: Анненков П.В. Парижские письма. М., 1983. С. 49). Описания мимической игры и статуарных поз Рашели – Федры (горящие глаза, раздувающиеся ноздри, характерный, вполоборота к зрителю, поворот головы), ее одежд (пеплум, надетый поверх туники и спадающий складками вдоль тела), ее неповторимого голоса были общим местом в театральных рецензиях Теофиля Готье, Жюля Жанена, Жерара де Нерваля. Переосмысление тканевой метафоры у Мандельштама развивается по спирали и проходит несколько кругов: каменные одеяния и тела античных статуй становятся «покрывалами», т. е. и ткаными театральными занавесами, и одеяниями Рашели, и поэтической тканью искусства Расина, и далее оборачиваются словесной тканью стихотворений Ахматовой, накинувшей на зябнущие плечи «ложноклассическую шаль». Уподобление «камня – слова» поэтической ткани стиха (одна из основных метафор книги «Камень») повторяется в статье «О природе слова» (1922). Развивая мысль Гумилева, назвавшего Анненского «великим европейским поэтом», Мандельштам пишет о «дерзости этого царственного хищника <…> сорвавшего классическую шаль с плеч Федры» (453).